литературный журнал

Переводчик-русист Вера Бишицки: Любой перевод — это лишь приближение

Интервью

Интервью опубликовано в журнале „Берлин.Берега“ №1/2016


Вера Бишицки (Vera Bischitzky) — филолог, славист, переводчик с русского и английского языков. Родилась в 1950 году в Восточном Берлине, в 1986 году переехала в Западный Берлин. Перевела более двадцати книг различых авторов. В 2010 году за перевод «Мёртвых душ» получила специализированную премию для переводчиков имени Гельмута Браэма (Helmut-M.-Braem-Übersetzerpreis). В 2014 году в Ульяновске (Россия) Вере Бишицки присудили международную литературную премию имени Ивана Гончарова за перевод «Обломова» и особый вклад в изучение творческого наследия писателя. С Верой Бишицки беседует главный редактор журнала «Берлин.Берега» Григорий Аросев.

«Берлин.Берега»: Уважаемая госпожа Бишицки, я прочитал, что ваши родители очень любили русский язык. Правда ли это, и если да, повлияли ли они на ваше увлечение им?

Вера Бишицки: В первую очередь это была любовь к рус­­ской литературе, которую мне передали родители. Книги Пуш­­кина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Тургенева, Чехова, Горь­кого, Шолохова заполняли наши книжные полки — в переводах на немецкий, поскольку наша семья не имеет русских корней, как часто предполагается из-за моей фамилии (Бишицки — фамилия чешского происхождения, она происходит от названия городка Бишице, Byšice, что близ Праги; из Праги, кстати, родом мой дед).

В нашем доме царил дух литературы, особенно рус­ской, «ибо достойная преклонения русская литература и есть та самая святая литература», как выразился Томас Манн в «Тонио Крегере». И как-то, весьма неосознанно, эта атмосфера распрост­ранилась и на меня, когда я была ещё маленькой. К тому же я выросла в восточноберлинском районе Карлсхорст. В годы моего детства там располагался Центральный штаб Группы со­ветс­ких войск в Германии. Я очень хотела попробовать свой рус­ский язык, который учила в школе, и отчаянно-безрассудно толкалась среди солдат. Поразительным образом это было вовсе не сложно. Неподалёку от нашего дома, примерно в пятнадцати минутах ходьбы, находился советский танковый полигон. Странно, как мне теперь думается, ведь он совсем не был огорожен. В тринадцати- и четырнадцатилетнем возрасте я туда приходила и разглядывала, как танки маневрируют в грязи, или же как их чинят. Я даже заводила дружбу с танкистами — и до сегодняшнего дня удивляюсь своей храбрости, а также и доверию, которым пользовалась у родителей, ведь никто за моими прогулками не следил.

Позднее, в юности, я гуляла с молодым человеком, чи­та­ю­щим вслух стихи Пушкина, сыном советского офицера, по улицам Карлсхорста, пахнущим сиренью и жасмином. Это было так романтично… Весной, когда цветёт сирень, я часто вспо­минаю эти прогулки. Но кульминацией недели для меня оста­валась среда — день кинопоказа в советском Доме офи­церов. В полупустом зале я смотрела русскоязычные фильмы, хотя почти ничего не понимала. Меня восхищали уже киножурналы перед самими художественными картинами. Это были документальные ленты о бескрайних просторах Сибири, редких видах животных или других примечательных фактах из жизни природы или нау­ки. Вопрос заключался не столько в картинках или словах — я понимала лишь малую часть русского языка — сколько в настроении, звучании, мелодичном, подчас патетическом голосе говорящего, который зачаровывал меня. Это было великолепно. Другой, незнакомый мир. Ныне я иногда пытаюсь доискаться, понять, что же, собственно, меня так околдовало. Возможно — и по сей день это так — бóльшая эмоциональность, которая скорее соответствовала моему существу, чем более рассудительный, деловой душевный склад немцев… >

К сожалению, в Дом офицеров я была вынуждена постоянно ходить в одиночестве, поскольку такие «выходы» казались моим одноклассницам слишком странными, они никогда не хотели идти со мной. Большинство моих товарищей по школе считали «русских» никем иным, как оккупантами. Но для моих родителей они были, наоборот, освободителями, ведь я росла вскоре после войны, в 1950-х и 1960-х годах.

Но вернусь к своим родителям:

Отцу обязан ростом я,
Серьёзной в жизни целью,
От матушки — любовь моя
К рассказам и к веселью.

Vom Vater hab ich die Statur,
Des Lebens ernstes Führen,
Von Mütterchen die Frohnatur
Und Lust zu fabulieren.

Так писал Иоганн Вольфганг Гёте о своих родителях. В моём случае надо лишь поменять местами маму и папу… Именно любовью к своему делу и энтузиазмом в литературе и в жизни я обязана своим любимым родителям, которых уже давно нет в живых.

Без воспитания в родительском доме, пожалуй, никогда бы у меня не хватило ни смелости, ни терпения, ни чувства от­ветст­­венности, которые необходимы, чтобы справиться с пе­ре­во­дом и научным анализом творчества таких великих авторов, как Гоголь, Гончаров, Тургенев, Чехов. И без атмосферы, которая ца­­рила в нашем доме, я не оказалась бы настолько во власти ли­те­ратуры, особенно русской.

            В своём эссе, которое было опубликовано в журнале «Иностранная литература», вы писали: «…ведь и мой отец заронил в мою душу надежду на новую песнь, лучшую песнь». Это ваше высказывание отсылает к стихотворению Вольфа Бирмана, который мечтал о «лучшей Германии». А о чём мечтал ваш отец (и, возможно, лично вы), на что вы с ним надеялись?

Нацистские времена принесли моей семье немало горя. Мои родители приняли единственно правильное для себя реше­ние: работать над тем, чтобы построить лучшую Германию. Они оба были мечтателями, идеалистами, действительно верили в то, что и людей, и весь мир можно сделать более хорошими, бо­лее справедливыми, более миролюбивыми. После войны, в кон­­це сороковых годов, они оба осознанно поступили в уни­вер­­ситет имени Гумбольдта, который находился в восточной части города — вместо того, чтобы поступить в новосозданный Свободный университет на Западе, при том, что оба жили там же — на Западе. Моя мама училась медицине, отец — славистике. А спустя некоторое время они переехали из Западного Берлина в Восточный, где я и родилась. Ирония судьбы распорядилась так, чтобы я тридцать пять лет спустя, разочаровавшись в Востоке, после длительной процедуры получения разрешения вновь переселилась на Запад. Тогда, в середине восьмидесятых, стена ещё стояла, и у меня получилась эмиграция внутри одного и того же города — совершенно абсурдное положение, которое посторонним сейчас сложно понять.

Генрих Гейне, в чьей «Зимней сказке» звучит фраза о «но­­вой песне, лучшей песне», постоянно сопровождал меня в юнос­ти, он был мне чуть ли не родственником, и уж во всяком слу­чае — родственной душой. До сих пор Гейне остаётся моим любимым поэтом — а в молодые годы я даже восторженно но­сила его портрет в своём кошельке! Как было бы здорово,  если бы можно было «устроить здесь, здесь, на земле, жизнь на зависть небу и раю». Мои родители долго на это надеялись, прилагали к этому все усилия, наивно верили в хорошее, вопреки всему негативному, что произошло, и страшным событиям сталинизма, свидетелями которых они, конечно, тоже стали.

Строки Гейне о «сладком горошке» знают многие, однако я бы хотела напомнить о них ещё раз — ведь они прекрасны:

Я новую песнь, я лучшую песнь
Теперь, друзья, начинаю:
Мы здесь, на земле, устроим жизнь
На зависть небу и раю.

При жизни счастье нам подавай!
Довольно слёз и муки!
Отныне ленивое брюхо кормить
Не будут прилежные руки.

А хлеба хватит нам для всех,
Закатим пир на славу!
Есть розы и мирты, любовь, красота,
И сладкий горошек в приправу.

Да, сладкий горошек найдётся для всех,
А неба нам не нужно,
Пусть ангелы да воробьи
Владеют небом дружно!

Ein neues Lied, ein besseres Lied,
O Freunde, will ich euch dichten!
Wir wollen hier auf Erden schon
Das Himmelreich errichten.

Wir wollen auf Erden glücklich sein,
Und wollen nicht mehr darben;
Verschlemmen soll nicht der faule Bauch,
Was fleißige Hände erwarben.

Es wächst hienieden Brot genug
Für alle Menschenkinder,
Auch Rosen und Myrten, Schönheit und Lust,
Und Zuckererbsen nicht minder.

Ja, Zuckererbsen für jedermann,
Sobald die Schoten platzen!
Den Himmel überlassen wir
Den Engeln und den Spatzen.

Руководствуясь этим девизом, я и росла. Как мы знаем, «слад­кий горошек» не пролился до сих пор на человечество. И, наверное, и в будущем не прольётся, как бы мы того ни желали.

Первый урок на тему «самостоятельное мышление» мне преподали в августе 1968 года, когда советские танки вошли в Прагу, подмяв под себя «Пражскую весну». Тогда же наметился и первый раскол в нашей семье, поскольку мой дядя, профессор русистики, после подавления протестов в поддержку Александра Дубчека был изгнан из пражского университета и исключён из чехословацкой компартии. «Социализм с человеческим лицом» был нежелательным отклонением от «нормы». Когда дядя, ува­жаемый литературовед, переживший Auschwitz (Освенцим), ока­­­зался на железной дороге, где работал стрелочником, я, восемнадцатилетняя ученица, запуталась, оказалась в тупике. Преж­де всего, я не понимала, как мой отец, этот добрый, умный че­ло­век, мог не принять «Пражскую весну», оправдать ввод со­ветс­ких войск в Прагу и изгнание дяди с работы. Всё, в чём я была уверена, все «правды», все мои устои зашатались. Я начала задавать вопросы, но ответы меня более не устраивали. С того момента у меня выработался иммунитет против индоктринаций любого рода…

Здесь я бы хотела привести ещё одну цитату — пре­крас­ный фрагмент из рассказа «Гедали» Исаака Бабеля:

            «Ре­во­люция — скажем ей «да», но разве субботе мы скажем «нет»? — так начинает Гедали и обвивает меня шёлковыми ремнями своих дымчатых глаз. […] Хорошие дела делает хороший человек. Ре­во­люция — это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. […] И вот мы все, учёные люди, мы падаем на лицо и кричим на-голос: горе нам, где сладкая революция?»

            Ваше решение выбрать русский язык как предмет изу­чения выглядит нелогичным, парадоксальным, риско­ван­­ным и даже опасным. Кажется, что все обстоятельства жизни были против этого решения. Как же вы всё-таки его приняли?

Нет, для меня это было логичным следствием. Я уже го­во­­­рила, что очень любила русский язык, русскую литературу, что всё русское в моей семье ассоциировалось с хорошим, и что я находилась во власти «мифа русской литературы». Мои од­­ноклассники дружески подтрунивали надо мной и не по­ни­­­мали моей идеи фикс. Однако я уже в те времена делала исклю­чи­­тельно то, что хотела, что для меня было правильным, в том числе противостоя давлению извне. Однажды мои друзья да­же хотели меня испытать — в новогоднюю ночь поставили бу­­­­тыл­ку водки на стол, желая увидеть, как далеко меня заведёт собст­венная самоотверженность и, возможно, даже «мимикрия» (как они, наверное, считали). Я не сдалась — выпила полный стакан водки. Мне тогда было восемнадцать лет, я не хотела выказывать слабость (сейчас, конечно, я бы не позволила проводить над собой такие эксперименты). Но: плыть против течения — это вызов, иногда, правда, воистину утомительный!

Для большинства, как я говорила, «русские» были нелю­би­мой оккупационной властью — особенно в Карлсхорсте. Сол­­даты — даже ещё в шестидесятых годах! — ездили по улицам нашего квартала на танках. Я чётко помню, как часто по утрам, около четырёх-пяти часов, длинные колонны советских танков катились по нашей улице. Cтёкла дребезжали, выхлопные газы проникали сквозь щели в окнах, люди от этого просыпались. И когда я в половину восьмого шла в школу, наша улица была всякий раз ещё сильнее разбита танковыми гусеницами. Это бы­ло нашими буднями. Везде на улицах были видны советские военные. Но над вопросом, почему, собственно, «оккупационная власть» вообще там присутствовала, никто не задумывался, а мо­жет, люди ещё были заражены нацистской пропагандой, этого я не знаю…

Интересоваться всем русским тогда считалось в любом случае чем-то абсурдным, подозрительным, по крайней мере, неуместным или, в лучшем случае, странным. Кстати: мои друзья знали меня и видели, что этим критериям я не соответствую — раз­ве что я, возможно, была наивной и чуть-чуть не от мира сего. Я несла на себе печать некоторого экзотизма, и с этим я могла жить… Но я была (и остаюсь) борцом и всегда прикладывала уси­лия, чтобы бороться с предрассудками. Это я
делаю и по сей день.

Но вначале я совсем не собиралась учиться русскому язы­ку и литературе. Изначально я хотела стать археологом. Высокая античная культура меня привлекала со школьных времён — древние Египет, Греция, Рим, библейская Иудея… В юношестве я прочитала чудесную книгу К. В. Керама (Курта Вильгельма Марека) «Боги, гробницы и учёные», «археологический роман», как говорилось в подзаголовке. В ней автор описывал историю ар­­хеологии как приключенческий роман. Особенно меня при­­влекла глава о Говарде Картере, который на протяжении де­ся­тилетий вёл раскопки в Египте и в результате совершил открытие века, найдя неповреждённую могилу Тутанхамона. И в школе наш учитель с энтузиазмом рассказывал о греческой, римской истории искусств, мы рисовали дорические и коринфские колонны… И сейчас я вспоминаю уроки по Тутанхамону. Учи­тель не мог удержаться от восторга, его глаза блестели, когда он рассказывал о сенсационном открытии могилы египетского фараона. Решение было принято: я тоже хотела вести раскопки, расшифровывать иероглифы, делать открытия, держать в ру­ках керамические черепки, изучать быт, культуру, обычаи лю­дей, живших за тысячи лет до нас. Поэтому сомнений не было: я собралась учиться археологии. Однако при ближайшем рас­смот­­рении вопроса мне пришло в голову, что я же живу в стра­не, окружённой стеной с герметично закрытыми границами. Ме­ня просто не выпустили бы в Грецию, Италию или Египет, не го­во­ря об Израиле.

Осознание этого меня отрезвило. Но поскольку я — мак­­­си­­малистка (всё или ничего), то с тяжёлым сердцем я сдала свою мечту об археологии в архив. Однако любовь к этой теме ос­та­­лась до сих пор — музеев много, а равно книг, наподобие «Иоси­фу и его братьям» Томаса Манна, а путешествия — моя страсть. К тому же своего рода археологом языков, истории ли­те­­ратуры и культуры я действительно стала…

            Вторым языком, который вы учили, стал английский. Было ли это обязательным условием — учить ещё один язык?

Это вы точно предположили. Английский никогда меня особенно не интересовал. Я хотела учить славистику в чистом виде. Однако в университете имени Гумбольдта на славистику объявляли новый набор раз в два года. После окончания школы мне пришлось бы ждать ещё один год. В ГДРовскую эпоху, по крайней мере, в моё время не представлялось возможным просто пропустить один год. Всё было спланировано, наверное, так же, как и в СССР. Школа-­институт­-работа (школа­-армия-институт-­работа для юношей). К тому же мне пришлось бы ехать на учёбу в другой город, чего я не хотела делать. Мне нравилось домашнее чувство защищённости, в моей семье царил дух терпимости и открытости. В родительском доме мне всегда было хорошо. Так я осталась в Берлине и выбрала как второй предмет к русскому ещё один язык. Я бы с удовольствием стала изучать германистику, однако и эта комбинация предметов не была предусмотрена в университете Гумбольдта — в этом случае мне также пришлось бы ехать в другой город. Вот поэтому я и выбрала англистику вторым предметом — но без особого восторга. Англо­-американская культура также, конечно, интересна, однако для меня она так и осталась чужой.

            Каким вам показался русский как язык (без культурного и политического фона) — был ли он для вас лёгким? Что стало для вас особенно сложным?

На этот вопрос мне сейчас трудно ответить, я не помню, с какими сложностями я сталкивалась. Пожалуй, в первую очередь это была грамматика, всё, что связано с теорией. Такие предметы, как лингвистика, были для меня обязательными, неизбежными — гораздо охотнее я посещала лекции и семинары по литературе или страноведению, краеведению, истории. Но и языковые уроки в чистом виде мне нравились, особенно у тех преподавателей, для которых русский язык был родным. И я с удовольствием пела русские песни — иногда, кстати, вместе с отцом.

Тогда, в шестидесятые годы, в газетах и на радио странным образом возникали видения будущего: снова и снова мы слышали о роботах-­переводчиках, которых изобретут в будущем. Я помню подобную радиопередачу, это было, возможно, в конце шестидесятых. С одной стороны, рассказывалось о конвейерных лентах на улицах города. Человек будущего более не должен будет сам передвигаться по городу, как нам сообщали, — он будет мягко скользить по транспортёрам из одного места в другое. Мне это не нравилось, поскольку я с удовольствием ходила пешком по улицам — и в этом по сей день ничего не изменилось.

Ещё менее мне понравились рассказы о роботах­-переводчиках. Это означало, что уже очень скоро учить иностранные языки станет излишним. Машины возьмут на себя перевод с одного языка на другой! И это, отмечу, в шестидесятые годы, задолго до первых домашних компьютеров. Многих радиослушателей эта перспектива, наверное, радовала, но для меня она вовсе не была радужной, ибо я как раз решила начать учить языки. Неужели моя будущая специальность станет ненужной? Может, мне стоит поменять планы? Нет, об этом не могло быть и речи. Я решила не верить фантазиям о будущем и претворить свои намерения в жизнь несмотря ни на что.
Сегодня действительно существуют подобные конвейерные ленты в аэропортах или в огромных выставочных залах, однако по городу мы, к счастью, до сих пор ходим собственными ногами. А переводческие программы производят неудобоваримую кашу из слов, которая никому не помогает.

            Помните ли вы свой первый перевод с русского?

Да, очень хорошо, но не столько то, что это был за текст, сколько его последствия — а именно, полученный за него гонорар. Ведь это был мой первый гонорар! Тогда, примерно в 1980 году, я работала редактором в одном из восточно-берлинских издательств. Однажды одна из моих коллег спросила меня, хочу ли я перевести один большой материал для журнала — статью на педагогическую тему (точнее я уже не помню; думаю, речь шла о тексте про дошкольное образование). Материал вышел объёмным, поэтому я тогда получила действительно большую сумму, размером с половину месячной зарплаты. И поскольку это был, в самом деле, мой первый гонорар, я подумала: на эти деньги я должна купить нечто особенное. И поскольку я — завзятая страстная чаёвница, то приобрела чайник — но не абы какой, а из мейсенского фарфора. Мои коллеги сочли это абсурдным — почему я не купила что-­то полезное, какой-­нибудь электроприбор для дома, к примеру… Это было тридцать пять лет назад. Электроприбор за это время уже бы давно сломался, а тот чайник до сих пор со мной и до сих пор радует меня во время чаепитий. И, помимо прочего, напоминает мне о моём первом переводе…

            Насколько я знаю, вы переводили следующих авторов: Чехова, Гоголя, Гончарова, Шаламова, Тарковского, Алексиевич, Рубину, Дубнова, Цейтлина, Бережкова. Упомянуты все или кто-то забыт? Вы сами выбирали авторов для перевода или каждый раз заключали договор с издательством о переводе определённого произведения? И как именно вы вели работу?

В случае с Шаламовым и Алексиевич на мою долю выпали лишь небольшие тексты, ведь у обоих авторов есть свои постоянные немецкие переводчики. Помимо названных авторов, я также переводила некоторые тексты с английского, а также много небольших материалов — для сборников, газет, журналов, каталогов. В первый раз я занялась переводами — за исключением того самого случая со статьёй о дошкольном образовании — лет двадцать назад, а до того, с 1980 года, я работала фрилансером как редактор русской литературы. Помимо этого я также опубликовала много статей (эссе, фельетоны, статьи на историко-­культурные темы, в том числе о Чехове, Гончарове, Гоголе, Томасе Манне, Генрихе Гейне, Рахель Фарнгаген, Вольфе Бирмане и других) в периодике и сборниках.

Что касается договоров — без них, конечно, работать нельзя. На все вышеупомянутые книги я вначале заключала договор, однако примерно с 2000­го года я сама выбираю книги, которые хотела бы перевести и издать. Я предлагаю издательству или редколлегии некую книгу и надеюсь, что смогу их убедить.

У меня всё развивалось именно так, потому что я, во-первых, по своей натуре «миссионер» и хочу другим дарить то, что сама считаю важным. А кроме того — и это тоже немаловажный критерий для меня — я могу справиться с такой колоссальной работой как новые переводы русских классиков лишь тогда, когда я чувствую созвучие между автором, его произведением и своим видением мира, своими эмоциями. Поэтому уже много лет я работаю не только как переводчик литературных произведений, но и как составитель (Herausgeber). Это предполагает, помимо собственно выбора книги и подчас напряжённого поиска издательства, написание послесловия и подробных комментариев. Исследования, которые я провожу с этой целью, обогащают и делают меня счастливой.

Сюда также относятся и краеведческие поездки по России, Украине, Израилю, контакты с авторами — такими, как Дина Рубина или Евсей Цейтлин. Благодаря этому у нас завязалась многолетняя дружба. Или, когда речь идёт о классиках, важен также обмен опытом с литературоведами по всему миру, специализирующимися на определённых авторах, и с сотрудниками музеев — к примеру, в Васильевке (там находится музей усадьба Гоголя), Ульяновске (дом-­музей Гончарова), Спасском-­Лутовинове (музей-заповедник Тургенева, чьими произведениями я сейчас занимаюсь). Помимо этого я работаю в архивах — как было в Иерусалиме, когда я собирала материалы для книги Семёна Дубнова. Насколько волнующим было для меня просматривать черновики Дубнова к его крупнейшему труду — «Всемирной истории еврейского народа», держать в руке его заметки, страницу за страницей. Как-­то я неожиданно обнаружила письмо Альберта Эйнштейна, написанное в начале 1925 года, в котором Эйнштейн пригласил историка Дубнова, жившего тогда в Берлине, к себе домой на заседание, посвящённое созданию нового Еврейского университета в Иерусалиме. На встрече должен был присутствовать и Хайм Вейцман. Заседание, начавшееся «точно в 8 вечера в моей квартире», прошло на Хаберландштрассе, что в берлинском районе Шёнеберг, за три месяца до окончания строительства кампусов Еврейского университета на горе Скопус и открытия первых трёх факультетов 1­го апреля 1925 года… Для меня это были прекрасные моменты.

Счастьем наполняло меня и погружение в архивы Пушкинского дома (ИРЛИ РАН) в Санкт­-Петербурге. Доставать из каталожного ящичка оригинал письма Гончарова или видеть фотографию, которую он подарил другу — это трогает сердце и награждает за многомесячную, многолетнюю работу за письменным столом…

Процесс сближения, проникновения в ситуации, в атмосферу, даже в душевную жизнь героев, требует гораздо большего, нежели просто языковые познания. Необходимо глубоко погрузиться в мир автора и познакомиться с историческими, культурными и биографическими обстоятельствами его жизни. На практике это означает, что нужно заранее или параллельно с переводом проработать горы книг, писем, дневниковых записей автора и его современников, а также в течение определённого времени отключиться от действительности и мысленно жить в мире автора, чтобы познать обозначенные в романе мысли, чувства и поступки. Даже кулинарные опыты имеют значение: только после того, как во время визита на Украину, в Полтаву, я попробовала окрошку, я смогла прочувствовать мечту Обломова об идеальном летнем дне:

            «Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в берёзовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса».

Конечно, что­-то можно перевести и не проживая in natura описываемые реалии, однако перевод литературных произведений требует передачи и чувств, которые ощущаются между строчками. Это, пожалуй, самая сложная задача.

Но сложных задач немало… Возьмём, к примеру, «Мёртвые души» Гоголя. Весь мир в этой поэме находится в пути: Чичиков в своей легендарной, довольно красивой рессорной небольшой бричке, в какой ездят холостяки, с тройкой знакомых читателю лошадей, «уже известных поимённо — от Заседателя до подлеца Чубарого»; черноногая Пелагея на козлах у Селифана; Ноздрев с колясчонкой, «влекомой какой-­то длинношёрстной четвернёй с изорванными хомутами и верёвочной упряжью»; дочка губернатора с прекрасным шестериком; «богач на пролётных красивых дрожках, на рысаках в богатой упряжи», который на самом деле был конторщиком, ведь «волосы носил в кружок»; «мужик с нагруженной телегой, покрытою рогожею», который въехал во двор Плюшкина; Коробочка со своим весьма странным экипажем, «наводившим недоумение насчет своего названия. Он не был похож ни на тарантас, ни на коляску, ни на бричку, а был скорее похож на толстощёкий выпуклый арбуз, поставленный на колёса». «Фельдегерь с усами в аршин» и казённым экипажем, тройка которого «исчезнула [sic!] с громом и пылью»; отец Чичикова «на тележке, которую потащила мухортая пегая лошадка, известная у лошадных барышников под именем сороки; полицмейстер, который «поедет на дрожках» и «дасть [sic!] порядок»; «купец на рысаке был помешан [sic!]» с беговыми… Все они в движении, бесконечно тянется их караван: все эти экипажи, коляски, тарантасы, дрожки, телеги, подводы, линейки, дребезжалки, колёсосвистки. И для каждого экипажа должно быть найдено правильное немецкое слово (Equipagen, Kutschen, Reisewagen, Droschken, Fuhren, Bauernwagen, Kremser, Klapperkisten, Quietschkommoden).

Но это ещё одна из сравнительно легко решаемых задач.

«Чудовищен поварской прейскурант», — пишет Андрей Белый в своём исследовании «Мастерство Гоголя». Ho как же передать названия «смачного изобилия» (Белый), множества заманчивых блюд, которые подают героям? Ведь здесь нужна двойная передача: из одной культурной среды в другую, и из первой половины XIX века — в XXI век… Многие из этих блюд и других реалий и русским­-то (и украинским) сегодняшним читателям уже незнакомы, а иные даже и не описаны в старых кулинарных книгах.

Напитки, водки, вина, закуски, мучные блюда, супы, жаркое, сладкое… «Не Илиада, — говорит Белый, — а жратв­иада». «Галушки, пампушки, коржики, масленцы, взваренцы и другие пундики. — «Что пампушка есть вид печёного теста, известно всем, а вот за масленцы, взваренцы я не ручаюсь: может, есть где­-нибудь взваренцы, а может… и нет их нигде».

И как же это переводить?

«Арбуз» Коробочки был «напичкан мешками с хлебами, калачами, кокурками, скородумками и кренделями из заварного теста. Пирог-­курник и пирог­-рассольник выглядывали даже наверх [sic!].»

Возьмем хотя бы этот «пирог­-рассольник» помещицы Коробочки. Рассол — это жидкость, в которой солят огурцы, под рассольником подразумевают сегодня мясной или рыбный суп, в который подливают этот рассол. Но какая может быть связь между пирогом и супом на основе рассола? Пожалуй, можно было бы предположить, что это пирог, который подают к такому супу. Долго я перелистывала разные книги, искала в интернете. Наконец мне повезло: в одной из записных книжек Гоголя я прочла: «Рассольник — пирог с курицей, гречневой кашей, в начинку подливается рассол. Яйца рубленные». Таким образом, одна проблема, вроде бы, оказывалась решена — правда, ценой огромных затрат времени и сил: ведь нужно было сначала найти это замечание Гоголя о загадочном пироге-рассольнике в его записных книжках. Но передать это словосочетание на немецкий язык всё равно нельзя. Эти и подобные слова, для которых нет эквивалента в немецком, в моём переводе сохраняются в их оригинальном русском звучании и сопровождаются сноской.

Для понимания чужой культуры очень важны также наблюдения за повседневной жизнью. К примеру, однажды, во время работы над переводами из Чехова, я была в Таганроге и увидела свадебное торжество с шафером. Гости под аккордеон распевали частушки. Это прекрасно, поскольку можно получить наглядное представление, «со звуком и красками». Также можно было увидеть высокомерных русских чиновников и их раболепных подчинённых, как в старые времена, как будто они сошли с чеховских страниц! А ещё я видела типичные двухэтажные дома, окрашенные в светло­-зелёный или охристый цвета, с крыльцом перед входной дверью и неизбежным дощатым забором (о которых Чехов писал в «Даме с собачкой»: «Как раз против дома тянулся забор, серый, длинный, с гвоздями. От такого забора убежишь»).

Насколько для меня ближе становятся таким образом тексты!

Моя подготовка в работе состоит и из посещения музеев и галерей, поскольку из жанровых картин можно узнать очень многое о повседневной жизни тех времён, одежде, обстановке домов и даже о поведении людей. А частью подготовительной работы, и одновременно вдохновением может быть и музыка. При завязке отношений между Ольгой и Обломовым важную роль играет ария Casta Diva из «Нормы» Винченцо Беллини. Лишь после того, как я прослушала арию в исполнении Марии Каллас, Монтсеррат Кабалье и Анны Нетребко, я смогла по-­настоящему постичь эмоциональный фон соответствующего фрагмента текста.

И «чистый» перевод — весьма продолжительный процесс. Когда я работала над новым переводом «Обломова», я во время работы часто слушала пассажи из русскоязычной аудиоверсии романа, поскольку, разумеется, при воссоздании текста большое значение имеют и звучание, и ритм. Таким образом я пыталась как можно глубже проникнуть в языковой и образный миры автора, отслеживать языковой ритм, эмоциональное, юмористическое, ироническое, и даже трагикомическое содержание текста. И как только работа над рукописью, наконец, приближается к концу, остаётся новосозданный немецкий текст — при наличии терпеливых слушателей в семье — путём зачитывания вслух для проверки на звучание и возможные ритмические нестыковки, а затем текст нужно далее оттачивать, подчищать и полировать, пока он не примет как можно более близкую к оригиналу форму. Ведь любой перевод может быть лишь приближением.

Я думаю, ни один читатель не может представить, как много времени, усилий, но и счастья вкладывается подчас в одно-­единственное переведённое предложение…

            «Коллекция» ваших авторов, на мой взгляд, очень необычна: в неё входят и классики — Гончаров, Гоголь, Чехов, а с ними соседствуют Бережков, Цейтлин,  Дубнов. Когда вы начинали работу, сознавали вы, что три последних имени в России, прямо скажем, довольно плохо известны? Вы, несомненно, могли и дальше переводить «классических» классиков, но вы приняли другое решение. Почему? Возможно, тот факт, что некоторые авторы в России малоизвестны, стал для вас дополнительной причиной?

Новыми переводами классиков я начала интенсивно заниматься примерно десять лет назад. В каком-­то смысле это было побегом из нашей мало радующей действительности. Конечно, и радостью, и огромнейшей честью.

Однако критерием, согласно которому я отобрала произведения Евсея Цейтлина или Семёна Дубнова, служила не степень их возможной известности, а ценность их трудов. Книгу Цейтлина «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти» я советую каждому читателю. Поэтому-­то я и сказала, что склонна к «миссионерству»… Эта книга о деформации человека в тоталитарной системе.

То, что Семён Дубнов, известный историк и автор монументальной десятитомной «Всемирной истории еврейского народа» и других очень важных произведений («Истории хасидизма»; трёхтомной автобиографии «Книга жизни» и так далее) в России неизвестен, я считаю трагедией. Это — следствие его отъезда из России в 1922 году. С тех пор он стал персоной нон грата в СССР, одно хранение его книг в сталинские времена было делом опасным, многие люди его книги даже сжигали. Представьте себе, каково это — любимую книгу бросить в печь. Но мы помним слова Гейне: «Там, где сжигают книги, в конце сжигают и людей». В XX веке книги сжигали не только национал-социалисты, но и в Советском Союзе — сами владельцы книг со слезами на глазах. Это, пожалуй, еще бóльшая трагедия… Кстати, именно о таком говорится в одной из глав книги Евсея Цейтлина. Йокубас Йосаде, герой произведения, кстати, отнюдь не положительный герой (хотя откровенный — и поэтому его «исповедь» для нас очень важный документ), драматург, рассказывает:

            Еврейские книги! Например, сочинения историка Семёна Дубнова. Он ведь «буржуазный ученый, националист» — это трефно. Или Перец Маркиш. Ещё недавно считался выдающимся советским поэтом. Но теперь уже арестован — значит, тоже трефно. Все еврейские книги, изданные за границей, — трефны. И за всё это меня могут арестовать. Да, да, только за хранение. Значит, надо всё это ликвидировать — почти всю свою библиотеку или, по крайней мере, бóльшую её половину.

[…] Я жёг ночами свои рукописи, дневники, книги и — плакал. Рассматривая каждую бумажку, говорил себе: «Это часть твоей души». Держа в руках книги того же Дубнова или гениального Бялика, я вспоминал, что вырос, читая и перечитывая их. Хорошо помню те свои слезы и свой страх. Признаюсь: то были самые чёрные мои дни и ночи.

            Интересуетесь ли вы современной русской литературой, и если да, как вы за ней следите? Кто ваш любимый русский писатель?

К сожалению, у меня почти не остаётся времени и сил на интенсивное погружение в современную русскую литературу. Когда я выключаю компьютер и откладываю книги после долгого рабочего дня, заполненного переводами, исследованиями, поисками, изучением источников по поводу моего текущего перевода, я чаще всего слишком уставшая, чтобы читать «просто так». Для отдыха с бóльшим удовольствием я посмотрю какой-нибудь русский фильм, но и в этом я преимущественно остаюсь верна классике. Недавно на Youtube я посмотрела экранизацию «Идиота» Достоевского с Евгением Мироновым в главной роли. Великолепно.

            Несомненно, работая над переводами, вы не могли не столкнуться с русским чувством юмора. Было ли вам трудно его понять? Близки ли юмористические, сатирические традиции двух языков — русского и немецкого?

Я люблю юмор и сатиру всякого рода, но в первую очередь — иронию и самоиронию. Однако что есть так называемый немецкий юмор, я не могу определить. По моему мнению, юмор и сатира — это общий настрой, который не зависит от государственных границ или национальностей. Генрих Гейне, Курт Тухольски — лучшие примеры этому, Томас Манн также известен тем, что мог с иронией описать свои чувства, характер, мысли — но одновременно через это же и замаскировать, спрятать их. Ирония и в первую очередь самоирония — это всегда средство самозащиты. То, что сегодня в Германии «продаётся» под вывеской юмора и сатиры, скорее свидетельствует о печальном опошлении общества, о его инфантилизации.

По этой причине мне не было сложно понять юмор, иронию или сатирические стороны в русской литературе, а равно воспроизвести их на своём языке — в произведениях Гоголя, Гончарова, Чехова, да и Дины Рубиной. Именно это соответствует моему характеру, поэтому моя работа была и остаётся для меня и с этой точки зрения большим подарком.

            Какие пять книг на русском языке вы бы посоветовали читателю взять с собой на необитаемый остров?

1. Гоголь, «Мёртвые души»;
2. Гончаров, «Обломов»;
3. Сборник рассказов Чехова;
4. Сборник рассказов Зощенко;
5. Сборник стихотворений Окуджавы

Полную версию интервью с Верой Бишицки вы можете прочитать в бумажном или электронном выпуске журнала „Берлин.Берега“.

Die ganze deutsche Version des Interviews können Sie hier lesen.

© 2015-2019 "Берлин.Берега". Все права защищены. Никакая часть электронной версии текстов не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети интернет для частного и публичного использования без разрешения владельца авторских прав.

Durch die weitere Nutzung der Seite stimmst du der Verwendung von Cookies zu. Weitere Informationen

Die Cookie-Einstellungen auf dieser Website sind auf "Cookies zulassen" eingestellt, um das beste Surferlebnis zu ermöglichen. Wenn du diese Website ohne Änderung der Cookie-Einstellungen verwendest oder auf "Akzeptieren" klickst, erklärst du sich damit einverstanden.

Schließen