литературный журнал

Переводчик-русист Вера Бишицки: Любой перевод — это лишь приближение

Интервью

Вера Бишицки (Vera Bischitzky) — филолог, славист, переводчик с русского и английского языков. Родилась в 1950 году в Восточном Берлине, в 1986 году переехала в Западный Берлин. Перевела более двадцати книг различых авторов. В 2010 году за перевод «Мёртвых душ» получила специализированную премию для переводчиков имени Гельмута Браэма (Helmut-M.-Braem-Übersetzerpreis). В 2014 году в Ульяновске (Россия) Вере Бишицки присудили международную литературную премию имени Ивана Гончарова за перевод «Обломова» и особый вклад в изучение творческого наследия писателя. С Верой Бишицки беседует главный редактор журнала «Берлин.Берега» Григорий Аросев.

«Берлин.Берега»: Уважаемая госпожа Бишицки, я прочитал, что ваши родители очень любили русский язык. Правда ли это, и если да, повлияли ли они на ваше увлечение им?

Вера Бишицки: В первую очередь это была любовь к рус­­ской литературе, которую мне передали родители. Книги Пуш­­кина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Тургенева, Чехова, Горь­кого, Шолохова заполняли наши книжные полки — в переводах на немецкий, поскольку наша семья не имеет русских корней, как часто предполагается из-за моей фамилии (Бишицки — фамилия чешского происхождения, она происходит от названия городка Бишице, Byšice, что близ Праги; из Праги, кстати, родом мой дед).

В нашем доме царил дух литературы, особенно рус­ской, «ибо достойная преклонения русская литература и есть та самая святая литература», как выразился Томас Манн в «Тонио Крегере». И как-то, весьма неосознанно, эта атмосфера распрост­ранилась и на меня, когда я была ещё маленькой. К тому же я выросла в восточноберлинском районе Карлсхорст. В годы моего детства там располагался Центральный штаб Группы со­ветс­ких войск в Германии. Я очень хотела попробовать свой рус­ский язык, который учила в школе, и отчаянно-безрассудно толкалась среди солдат. Поразительным образом это было вовсе не сложно. Неподалёку от нашего дома, примерно в пятнадцати минутах ходьбы, находился советский танковый полигон. Странно, как мне теперь думается, ведь он совсем не был огорожен. В тринадцати- и четырнадцатилетнем возрасте я туда приходила и разглядывала, как танки маневрируют в грязи, или же как их чинят. Я даже заводила дружбу с танкистами — и до сегодняшнего дня удивляюсь своей храбрости, а также и доверию, которым пользовалась у родителей, ведь никто за моими прогулками не следил.

Позднее, в юности, я гуляла с молодым человеком, чи­та­ю­щим вслух стихи Пушкина, сыном советского офицера, по улицам Карлсхорста, пахнущим сиренью и жасмином. Это было так романтично… Весной, когда цветёт сирень, я часто вспо­минаю эти прогулки. Но кульминацией недели для меня оста­валась среда — день кинопоказа в советском Доме офи­церов. В полупустом зале я смотрела русскоязычные фильмы, хотя почти ничего не понимала. Меня восхищали уже киножурналы перед самими художественными картинами. Это были документальные ленты о бескрайних просторах Сибири, редких видах животных или других примечательных фактах из жизни природы или нау­ки. Вопрос заключался не столько в картинках или словах — я понимала лишь малую часть русского языка — сколько в настроении, звучании, мелодичном, подчас патетическом голосе говорящего, который зачаровывал меня. Это было великолепно. Другой, незнакомый мир. Ныне я иногда пытаюсь доискаться, понять, что же, собственно, меня так околдовало. Возможно — и по сей день это так — бóльшая эмоциональность, которая скорее соответствовала моему существу, чем более рассудительный, деловой душевный склад немцев… >

К сожалению, в Дом офицеров я была вынуждена постоянно ходить в одиночестве, поскольку такие «выходы» казались моим одноклассницам слишком странными, они никогда не хотели идти со мной. Большинство моих товарищей по школе считали «русских» никем иным, как оккупантами. Но для моих родителей они были, наоборот, освободителями, ведь я росла вскоре после войны, в 1950-х и 1960-х годах.

Но вернусь к своим родителям:

Отцу обязан ростом я,
Серьёзной в жизни целью,
От матушки — любовь моя
К рассказам и к веселью.

Vom Vater hab ich die Statur,
Des Lebens ernstes Führen,
Von Mütterchen die Frohnatur
Und Lust zu fabulieren.

Так писал Иоганн Вольфганг Гёте о своих родителях. В моём случае надо лишь поменять местами маму и папу… Именно любовью к своему делу и энтузиазмом в литературе и в жизни я обязана своим любимым родителям, которых уже давно нет в живых.

Без воспитания в родительском доме, пожалуй, никогда бы у меня не хватило ни смелости, ни терпения, ни чувства от­ветст­­венности, которые необходимы, чтобы справиться с пе­ре­во­дом и научным анализом творчества таких великих авторов, как Гоголь, Гончаров, Тургенев, Чехов. И без атмосферы, которая ца­­рила в нашем доме, я не оказалась бы настолько во власти ли­те­ратуры, особенно русской.

В своём эссе, которое было опубликовано в журнале «Иностранная литература», вы писали: «…ведь и мой отец заронил в мою душу надежду на новую песнь, лучшую песнь». Это ваше высказывание отсылает к стихотворению Вольфа Бирмана, который мечтал о «лучшей Германии». А о чём мечтал ваш отец (и, возможно, лично вы), на что вы с ним надеялись?

Нацистские времена принесли моей семье немало горя. Мои родители приняли единственно правильное для себя реше­ние: работать над тем, чтобы построить лучшую Германию. Они оба были мечтателями, идеалистами, действительно верили в то, что и людей, и весь мир можно сделать более хорошими, бо­лее справедливыми, более миролюбивыми. После войны, в кон­­це сороковых годов, они оба осознанно поступили в уни­вер­­ситет имени Гумбольдта, который находился в восточной части города — вместо того, чтобы поступить в новосозданный Свободный университет на Западе, при том, что оба жили там же — на Западе. Моя мама училась медицине, отец — славистике. А спустя некоторое время они переехали из Западного Берлина в Восточный, где я и родилась. Ирония судьбы распорядилась так, чтобы я тридцать пять лет спустя, разочаровавшись в Востоке, после длительной процедуры получения разрешения вновь переселилась на Запад. Тогда, в середине восьмидесятых, стена ещё стояла, и у меня получилась эмиграция внутри одного и того же города — совершенно абсурдное положение, которое посторонним сейчас сложно понять.

Генрих Гейне, в чьей «Зимней сказке» звучит фраза о «но­­вой песне, лучшей песне», постоянно сопровождал меня в юнос­ти, он был мне чуть ли не родственником, и уж во всяком слу­чае — родственной душой. До сих пор Гейне остаётся моим любимым поэтом — а в молодые годы я даже восторженно но­сила его портрет в своём кошельке! Как было бы здорово,  если бы можно было «устроить здесь, здесь, на земле, жизнь на зависть небу и раю». Мои родители долго на это надеялись, прилагали к этому все усилия, наивно верили в хорошее, вопреки всему негативному, что произошло, и страшным событиям сталинизма, свидетелями которых они, конечно, тоже стали.

Строки Гейне о «сладком горошке» знают многие, однако я бы хотела напомнить о них ещё раз — ведь они прекрасны:

Я новую песнь, я лучшую песнь
Теперь, друзья, начинаю:
Мы здесь, на земле, устроим жизнь
На зависть небу и раю.

При жизни счастье нам подавай!
Довольно слёз и муки!
Отныне ленивое брюхо кормить
Не будут прилежные руки.

А хлеба хватит нам для всех,
Закатим пир на славу!
Есть розы и мирты, любовь, красота,
И сладкий горошек в приправу.

Да, сладкий горошек найдётся для всех,
А неба нам не нужно,
Пусть ангелы да воробьи
Владеют небом дружно!

Ein neues Lied, ein besseres Lied,
O Freunde, will ich euch dichten!
Wir wollen hier auf Erden schon
Das Himmelreich errichten.

Wir wollen auf Erden glücklich sein,
Und wollen nicht mehr darben;
Verschlemmen soll nicht der faule Bauch,
Was fleißige Hände erwarben.

Es wächst hienieden Brot genug
Für alle Menschenkinder,
Auch Rosen und Myrten, Schönheit und Lust,
Und Zuckererbsen nicht minder.

Ja, Zuckererbsen für jedermann,
Sobald die Schoten platzen!
Den Himmel überlassen wir
Den Engeln und den Spatzen.

Руководствуясь этим девизом, я и росла. Как мы знаем, «слад­кий горошек» не пролился до сих пор на человечество. И, наверное, и в будущем не прольётся, как бы мы того ни желали.

Первый урок на тему «самостоятельное мышление» мне преподали в августе 1968 года, когда советские танки вошли в Прагу, подмяв под себя «Пражскую весну». Тогда же наметился и первый раскол в нашей семье, поскольку мой дядя, профессор русистики, после подавления протестов в поддержку Александра Дубчека был изгнан из пражского университета и исключён из чехословацкой компартии. «Социализм с человеческим лицом» был нежелательным отклонением от «нормы». Когда дядя, ува­жаемый литературовед, переживший Auschwitz (Освенцим), ока­­­зался на железной дороге, где работал стрелочником, я, восемнадцатилетняя ученица, запуталась, оказалась в тупике. Преж­де всего, я не понимала, как мой отец, этот добрый, умный че­ло­век, мог не принять «Пражскую весну», оправдать ввод со­ветс­ких войск в Прагу и изгнание дяди с работы. Всё, в чём я была уверена, все «правды», все мои устои зашатались. Я начала задавать вопросы, но ответы меня более не устраивали. С того момента у меня выработался иммунитет против индоктринаций любого рода…

Здесь я бы хотела привести ещё одну цитату — пре­крас­ный фрагмент из рассказа «Гедали» Исаака Бабеля:

«Ре­во­люция — скажем ей «да», но разве субботе мы скажем «нет»? — так начинает Гедали и обвивает меня шёлковыми ремнями своих дымчатых глаз. […] Хорошие дела делает хороший человек. Ре­во­люция — это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. […] И вот мы все, учёные люди, мы падаем на лицо и кричим на-голос: горе нам, где сладкая революция?»

Ваше решение выбрать русский язык как предмет изу­чения выглядит нелогичным, парадоксальным, риско­ван­­ным и даже опасным. Кажется, что все обстоятельства жизни были против этого решения. Как же вы всё-таки его приняли?

Нет, для меня это было логичным следствием. Я уже го­во­­­рила, что очень любила русский язык, русскую литературу, что всё русское в моей семье ассоциировалось с хорошим, и что я находилась во власти «мифа русской литературы». Мои од­­ноклассники дружески подтрунивали надо мной и не по­ни­­­мали моей идеи фикс. Однако я уже в те времена делала исклю­чи­­тельно то, что хотела, что для меня было правильным, в том числе противостоя давлению извне. Однажды мои друзья да­же хотели меня испытать — в новогоднюю ночь поставили бу­­­­тыл­ку водки на стол, желая увидеть, как далеко меня заведёт собст­венная самоотверженность и, возможно, даже «мимикрия» (как они, наверное, считали). Я не сдалась — выпила полный стакан водки. Мне тогда было восемнадцать лет, я не хотела выказывать слабость (сейчас, конечно, я бы не позволила проводить над собой такие эксперименты). Но: плыть против течения — это вызов, иногда, правда, воистину утомительный!

Для большинства, как я говорила, «русские» были нелю­би­мой оккупационной властью — особенно в Карлсхорсте. Сол­­даты — даже ещё в шестидесятых годах! — ездили по улицам нашего квартала на танках. Я чётко помню, как часто по утрам, около четырёх-пяти часов, длинные колонны советских танков катились по нашей улице. Cтёкла дребезжали, выхлопные газы проникали сквозь щели в окнах, люди от этого просыпались. И когда я в половину восьмого шла в школу, наша улица была всякий раз ещё сильнее разбита танковыми гусеницами. Это бы­ло нашими буднями. Везде на улицах были видны советские военные. Но над вопросом, почему, собственно, «оккупационная власть» вообще там присутствовала, никто не задумывался, а мо­жет, люди ещё были заражены нацистской пропагандой, этого я не знаю…

Интересоваться всем русским тогда считалось в любом случае чем-то абсурдным, подозрительным, по крайней мере, неуместным или, в лучшем случае, странным. Кстати: мои друзья знали меня и видели, что этим критериям я не соответствую — раз­ве что я, возможно, была наивной и чуть-чуть не от мира сего. Я несла на себе печать некоторого экзотизма, и с этим я могла жить… Но я была (и остаюсь) борцом и всегда прикладывала уси­лия, чтобы бороться с предрассудками. Это я
делаю и по сей день.

Но вначале я совсем не собиралась учиться русскому язы­ку и литературе. Изначально я хотела стать археологом. Высокая античная культура меня привлекала со школьных времён — древние Египет, Греция, Рим, библейская Иудея… В юношестве я прочитала чудесную книгу К. В. Керама (Курта Вильгельма Марека) «Боги, гробницы и учёные», «археологический роман», как говорилось в подзаголовке. В ней автор описывал историю ар­­хеологии как приключенческий роман. Особенно меня при­­влекла глава о Говарде Картере, который на протяжении де­ся­тилетий вёл раскопки в Египте и в результате совершил открытие века, найдя неповреждённую могилу Тутанхамона. И в школе наш учитель с энтузиазмом рассказывал о греческой, римской истории искусств, мы рисовали дорические и коринфские колонны… И сейчас я вспоминаю уроки по Тутанхамону. Учи­тель не мог удержаться от восторга, его глаза блестели, когда он рассказывал о сенсационном открытии могилы египетского фараона. Решение было принято: я тоже хотела вести раскопки, расшифровывать иероглифы, делать открытия, держать в ру­ках керамические черепки, изучать быт, культуру, обычаи лю­дей, живших за тысячи лет до нас. Поэтому сомнений не было: я собралась учиться археологии. Однако при ближайшем рас­смот­­рении вопроса мне пришло в голову, что я же живу в стра­не, окружённой стеной с герметично закрытыми границами. Ме­ня просто не выпустили бы в Грецию, Италию или Египет, не го­во­ря об Израиле.

Осознание этого меня отрезвило. Но поскольку я — мак­­­си­­малистка (всё или ничего), то с тяжёлым сердцем я сдала свою мечту об археологии в архив. Однако любовь к этой теме ос­та­­лась до сих пор — музеев много, а равно книг, наподобие «Иоси­фу и его братьям» Томаса Манна, а путешествия — моя страсть. К тому же своего рода археологом языков, истории ли­те­­ратуры и культуры я действительно стала…

Полную версию интервью с Верой Бишицки вы можете прочитать в бумажном или электронном выпуске журнала „Берлин.Берега“.
Die ganze deutsche Version des Interviews können Sie hier lesen.

  Copyright © 2017 Berlin-Berega.