литературный журнал

Даниил Бендицкий

Рассказ опубликован в журнале „Берлин.Берега“ №7+/2019


Шорох плоти
Рассказ

1.

Мокрые камни, полшестого утра, в февральскую субботу, искрятся лимонными мазками от длинных фонарей.

Он приехал на автобусе и сразу же увидел камни — опустил по привычке голову. Впрочем, это от усталости: всю ночь он ежился на жёстком кресле — не выспался, да и автобус должен был прибыть на час позже.

Спустя минуту спросил каштаноусого водителя, как пройти к вокзалу — водитель молча обогнул что-то в воздухе рукой: сам, мол, ищи.

Он вяло подошёл к карте Брюсселя: белые линии — улицы, оранжевые прямоугольники — здания, зелёные квадраты — парки, голубая полоска — канал.

На любой уличной карте города должно быть обозначение что-то вроде: «Вы находитесь тут». Вот красный кружок: внутри спрятались пересечения белых линий, кусочек оранжевого прямоугольника и продублированное название чёрными буквами: Gare de Bruxeless-Nord/Station Brussel-Noord.

«Тут, значит», — нашёл.

По широкой лестнице он поднялся на площадку перед большим зданием, дальше увидел тёплый свет за стеклянной стеной. «Это что — вход? Вокруг ни души. Как же хочется ссать! Может, здесь? А если прибежит полиция? Только начнёшь, а сзади — Стоять! Заломают, бросят в обезьянник. Будешь потом сидеть целый день».

За стеклянными дверьми вдруг показался человечек, приблизился — стекло автоматически раздвигается. Мужик подходит к колонне, расстёгивает ширинку, мочится, секунд через двадцать застёгивается и идёт назад.

«Значит вход здесь!»

2.

И я пошёл. В нос тут же ударил приторный запах мочи. «Наверняка все на улицу отливать и ходят: а я-то что торможу?»

Помещение вокзала оказалось скудным: бледные стены, закрытые магазинчики, редкие людишки топчутся.

Побродил устало по зданию. «Сдать бы сумку в камеру хранения, а то тяжело — давит плечо, натирает бедро. Хотя вечером мне нужно на другой вокзал — Midi. Сегодня я еду на Север Франции. На Midi и сдам».

Вскоре нашёл туалет. Перед дверью мусор сложен горкой, швабру на полу оставила уборщица. Дёрнул за ручку — закрыто. «Ну и где же? Здесь что ли? Не могу терпеть».

Решил, наконец, повернуть назад — на улицу. Когда входил, то, оказывается, не заметил спящих в пёстрых тряпках бомжей. Я бы их сфотографировал, но у меня на телефоне ужасная камера — потом ничего не разобрать.

«Тебя бы ничтожного да неимущего щёлкали на память», — это Отец снимал всех тайком: в Париже, в наше последнее путешествие, нищий шарманщик закрыл ладонью лицо и что-то грозно прорычал.

Я снова вышел на площадку перед вокзалом. «Меня никто здесь не видит?» Приблизился к стене и оставил огромный мокрый след.

По бетонному полу растеклась лужица. «Как же хорошо!»

3.

Перед отъездом мне говорили: «Ну, там знаю брюссельскую капусту, НАТО…» — я же скорее думал о Брейгеле. Ещё в дошкольном возрасте я знал его картины. Мы сидели с Отцом на кровати и разглядывали толстый альбом.

За несколько дней до отъезда я пролистал путеводитель по Брюсселю и составил план — кроме музеев, соборов и прочего — кладбище Лакен. На одном из надгробий сидит копия Роденовкого «Мыслителя» — на фотографии голый мужчина придерживает правой рукой подбородок, его бледно-зелёное тело укутывает местная листва. Вот фраза из справочного текста: «Здесь все надгробья — скульптуры».

Первым делом, в эту рань, иду на кладбище.

4.

Он шёл в полной дремоте, темноте, а вдалеке персиковым цветом горел большой прямоугольник — карта Брюсселя — и так каждые триста-четыреста метров. Он снова находил красный кружок среди улиц и зданий, сверял со своим путеводителем, что уже прошёл, вычислял расстояние до кладбища — надеялся сегодня многое посмотреть.

Я забрёл в индустриальный район: слева — канал, справа — фабричные домики, краны. Хочется спать.

Перед сном Отец читал мне что-то ритмичное вслух. В его руках была небольшая книга, обёрнутая в кальку, и он произнёс: «…заводов симметричных» — может гул заводов симметричных, может жужжание. Отец делал ударение на двух последних слогах «ич-ных» — удлинял «и». Я не знал, что такое симметрия. Отец на это как всегда что-то невнятное промямлил, однако я попытался себе представить: «Симметрия — это то, что тянется вдаль, а потом… соприкасается, повторяется… нет, не так».

Лет десять спустя я вновь услышал от него эти слова и спросил: «Кто это написал?» — «Эмиль Верхарн», — тогда я узнал первого бельгийского поэта.

Похоже только сейчас, несмотря на то, что у меня в гимназии углублённый курс математики, только сейчас я понимаю, что такое симметрия, симметрия заводов. Только вот объяснить это тоже не могу.

Вдалеке залаяла собака на привязи — я услышал шелест цепи. Дальше — тупик. «И куда теперь?»

Спортивная сумка сползает с плеча, бьётся о колено. Я разворачиваюсь, иду назад.

5.

Перед продуктовым магазином стоит серый грузовик. Щетинистые арабы вытаскивают из него ящики с овощами и фруктами, друг над другом посмеиваются, никуда особо не торопятся.

Прохожу мимо. На небольшой площади спрашиваю первого прохожего, где вокзал Midi. Очкастый бельгиец по-английски не говорит. Я ткнул пальцем в путеводительскую карту: «Где вокзал?» — бельгиец крутит её, всё ближе к фонарям клонится, и начинает по-французски метлой чесать — быстро, подробно, жестикулируя. Кажется я понял: пройти прямо, потом налево. Мужик показывает на карту метро: лучше доехать, тут всего-то несколько станций. «Да куда мне, я хочу пешком».

На соседнем доме я заметил вывеску «Vermeerisch». Это бар. К утру, он, видимо, закрыт. «А вдруг там работы Яна Дельфтского? Висят на стенах, а многие и не обращают внимания и просто посасывают пивко».

Два года назад мы были в Париже. Отец захотел найти богемный ресторан. «Там картины Шагала», — сказал он. Назывался он, по-моему, «Куполь».

Мы стояли перед входом и смотрели через огромные окна на небольшие картины. Местная элита выпивала да закусывала. А Отец мечтал: «Сам Бог велел выпить чашку кофе в Париже!» — и это с его-то скупостью.

Долго колебались: входить или нет — вероятно по врождённой советской прибитости — стоить будет наверняка дорого, не зайдёшь же тогда просто так.

Так и не вошли.

6.

На перекрёстке сонный бомж тарахтит клетчатой тележкой. Лицо у него раздутое, с бородой, гомеровское. Спрашиваю: «Где вокзал Midi?» Бомж отвечает по-фламандски, вперемешку с английским: «Гоу рехьтаут, энд ю си а гроот хебау» Я влез с немецким: «Гроссес гебойде?» — «Йа!» Так, значит, большое здание — стало быть, просмотреть невозможно.

Мои расспросы медленно превращаются в фобию, постоянно спрашиваю одно и тот же — надо перестраховаться — а вдруг я не найду, правильно ли вообще иду, точно ли мне показали?

Отец говорил, что это — топографический идиотизм.

Он спрашивал прохожих так: «Сорри… вэа из… эээ…» — а пункт назначения никак не мог выговорить. Он сбивался, начинал заново, произносил по слогам — язык немел. Случайный прохожий с улыбкой мотал головой — в упор не понимал. Тут уже встревал я: повторял нашу цель — прохожий, наконец, соображал и объяснял, как нам пройти.

Сколько раз Отцу приходилось бегать по всем этим амтам[1] и постоянно повторять заученные слова. «И не понимают меня хоть ты тресни!» — жаловался он потом. Впрочем, казалось, он быстро свыкся, и говорил, скорее, шутя — нарочно же, мол, немцы заставляют повторять, издеваются — Отец стерпит.

Роль жертвы — всегда самое то.

7.

Как и на Bruxeless-Nord площадь перед Midi воняет мочой.

Внутренности вокзала оказалось огромными. Он с трудом нашёл камеру хранения: автоматические железные ящички. На пяти языках — французском, фламандском, немецком, английском и испанском — все действия расписаны по шажкам, в последовательности: положите вещи в шкафчик, закиньте монеты, закройте дверцу, получите бумажку со штрих-кодом — счастливого вам дня.

Сумка у меня небольшая. Самый маленький ящик стоит два шестьдесят. Смотрю в кошелёк — а монет-то и нет! Нужно менять купюры. Зашёл в магазинчик, там цены: пятьдесят восемь центов, девяносто три. Бельгийский идиотизм! Я придумал комбинацию: купил несколько совершенно ненужных продуктов, чтобы со сдачи два шестьдесят получилось. Сдал сумку.

Когда Отец помогал мне по математике, а я совсем не соображал, то он тревожился: «Что ты так долго думаешь?» Когда же он объяснял в приподнятом настроении, то обязательно спрашивал для закрепления: «Ну, как скажешь — так и будет». А я не знал, что сказать. Мне после этого «Как скажешь — так и будет» казалось, что любой ответ правильный. Я говорил Отцу решение, но оно всегда было неверным. Отец не отчаивался: «Нет, ты смотри», — и объяснял ещё раз.

«С помощью дифференциального исчисления можно вычислить экстремумы функции — её высшие и низшие точки. Как найти границу возможностей? Бывает взлёт (взмахивал рукой), бывает падение (опускал руку вниз). Математика может все эти точки рассчитать — человек не может, но всю жизнь пытается».

Я думал: «Неужели я всё пропустил — выше, ниже в моей новой стране ничего не будет?»

8.

Он разглядывал витрины. У туристического агентства — золотой сундук с арабской резьбой, у мебельного магазина — персидские ковры, протёртые до ниток.

Его взгляд останавливался на всём. «Да и как тут пропустишь такое!» Он забывал, куда шёл, с какой целью, к кому — и это мимо всего: наспех проскочил Grand-Place — по периметру площади выстроились в ряд барочные дома с изящными окнами, колонами, барельефами. Пробежал мимо лежащей бронзовой женщины, которая блестит разводами на ногах, груди, голове — туристы гладят это тело, чтобы вернуться в Брюссель ещё раз. Видел, наконец, писающего мальчика за узорчатой решёткой.

Рядом умилялась испанская молодёжь: «Ах, какой он милый! Ах, какой он хороший!»

9.

Опять спрашиваю дорогу у прохожих. Я перестал верить немецкому путеводителю, да и указатели заводят не туда. Иду наобум.

Позвонил в Лилль. Сказал, что мой поезд отходит в шесть, пусть не волнуются.

Мы только-только приехали с группой немецких туристов в Париж. Гид объявил: «Через три часа встречаемся здесь». Чтобы не забыть, Отец записал на бумажном клочке название улицы. (Где он разглядел синюю табличку с белыми буквами?)

Мы были на холмистом Монпарнасе, возле белоснежного Сакре-Кёр с огромными вытянутыми куполами. Сонные художники тыкали картонки с чистыми листами: «Хотите быстрый портрет?» — все отнекивались.

Наконец, время вышло. Мы спустились в назначенное место. А на табличке — другая улица. Отец тут же занервничал: «А туда ли мы пришли?» — «Да здесь же! Вот те дома, те балконы, рядом магазин, вот метромост», — я всё помнил. «Нет, не то!», — взвизгнул он. Отец, заикаясь, спрашивал у первого прохожего, где Boulevard Ornano (повторял несколько раз) — и ужас, он в двух километрах! «Прямо, потом налево, прямо, потом повернёте ещё раз…»

Отец бежал вперёд. Я спешил за ним, умолял вернуться, доказывал что-то. Мы возвращались. Отец снова переспрашивал местных: «Где Ornano?» — «Прямо, потом налево…» Мы разворачивались. Так несколько раз: мимо неспешной арабской жизни — восточных продуктов, смуглых женщин в платках, пузатых мужиков.

Я вспомнил о телефоне гида — позвонил, сказал, что мы потерялись. Место встречи оказалось конечно же там, куда мы спустились в самом начале.

«Где ты увидел Ornano? Нет тут ничего!», — кричал я, а за моей спиной гудело: «И всё равно я был прав!» Не мог Отец сдаться — до конца был уверен в своей правоте.

«Это ж как надо человека довести?» — оправдывался он.

10.

Он смотрел вниз. Хотя это вряд ли от усталости — скорее от задумчивости.

«Что бы мне сейчас сказал Отец? Говорил бы вообще?»

Мы проходили мимо парижского ювелирного магазина, смотрели на сверкающие бирюльки, и вдруг Отец вспомнил «Ожерелье» Мопассана: «Ты не знаешь Мопассана? О, мальчик, да у тебя колоссальные пробелы». Сюжет рассказа такой: женщина попросила у подруги ожерелье на бал. По дороге случайно его потеряла. Работала потом всю жизнь в тяжелейших условиях, чтобы накопить деньги, купить новое и вернуть. Уже дряхлой, на Елисейских полях, она встречает свою подругу — и оказывается: ожерелье было из обыкновенных стекляшек.

Затем мы гуляли на Елисейских полях, и я представил себе, что эта женщина плетётся где-то рядом — я её вижу. Вон та старуха идёт.

Возвращаясь домой через Гамбург, мы остановились возле огромной уличной карты города. Отец искал место, где работал Ганс Касторп. Он тыкал пальцем на квартал возле Эльбы, рассказывал о сигарах «Мария Манчини», спорах Сеттембрини и Нафты, военном штурме трёх тысяч мужчин, после которых могло остаться хотя бы две, когда они дойдут до холмов и деревень. Тогда я едва ли что-то понимал и смотрел на двигающийся палец по карте скорее из вежливости.

Весь мир был, казалось, на расстоянии вытянутой руки.

11.

Он поднимался по широкой лестнице. Между пухлых колон увидел в саду позеленевшие скульптуры. Дальше, на Place Royale, заметил первое людское оживление: со всех сторон выползали шумные туристы.

Здесь, в одном из зданий, находится Beaux-Arts. По размерам — чуть ли не Лувр. По значимости — средний.

И сразу же — какой-то холод.

Вход в музей всегда начинался с вымаливания. Отец держал в руках потрёпанную голубую бумажку — удостоверение безработного — и смущенно говорил у кассы: «Сорри… ай эм… арбайтслос аус дойчланд[2]». Кассирша мотала головой, с трудом вспоминала английские слова: «Ай донт андерстенд» или «Вот ду ю вонт?»

По привычке я стоял в стороне — стыдился. Отец как нищий просил милости, даже здесь показывал свою убогость.

После нескольких минут страданий его пропускали бесплатно.

Как и в Лувре, дежурная в гардеробе со мной даже не здоровается. Отдаю куртку с рюкзаком — получаю театральный номерок.

Я вошёл медленно, будто поджидал отстающего Отца: «Подожди, — говорит, — я сейчас».

12.

Картины расположены в хронологической последовательности: с тринадцатого века до наших дней.

Сначала тянутся бесконечные библейские мотивы: страдающие лица, сложенные руки, непременно Христос во весь рост — плывёт ввысь — туда.

Как и у всех средневековых художников, у фламандцев было примитивное представление о человеке: головы огромные, туловища маленькие, ручки поджатые. Не люди, а уроды.

Единственное, что гениально в этих картинах — слёзы. Насколько они просты! Бледно-серый мазок подводился снизу тёмным полукругом, на пятне ставилась белая точка (блик).

Слезы застывают на бледной коже и не катятся вниз.

13.

Он нашёл небольшой зал с бордовыми стенами.

Вот и Брейгель.

Из детства запомнилась «Вавилонская башня» — бледно-песочная, недостроенная, с расплывающейся верхушкой в облаках. Я разглядывал рабочих, домики, видел какое-то действие, хотя сюжет особо не понимал. Отец объяснял: «Люди хотели построить башню выше неба. А Бог разгневался и дал каждому человеку отдельный язык, чтобы у них ничего не вышло. Один просит камень, а другой подаёт молоток».

«Вавилонской башни», как и многого другого, в музее не оказалось. Увезли на какую-то выставку.

Я пошёл на другие этажи — к современному искусству. Искал разнообразия, вот и увидел: бельгийский экспрессионизм — пятнистый, яркий, рычащий. Остальное — дурь.

И здесь был Отец. «Где он остановился? Во что вглядывался?» Он стоял в двух-трёх метрах от картин, правая рука на бедре, левой стягивал в пучок рыжую бороду, закидывал голову назад, потом куда-то в бок, щурился, тихонько насвистывал. «О чём он тогда думал? Что видел?»

«Ты смотри…» — сказал бы мне, а сколько не сказал.

14.

В Лувре Отцу кинули пальто. Работник гардероба смотрел на нас презрительно — «как на вошь». Мы были в который раз ошеломлены от парижской грубости или так привыкли к наигранной немецкой вежливости?

Мне и здесь кидают куртку. Я вышел на улицу.

И сразу же свежесть.

Почти напротив музея — Брюссельский парк. Стволы деревьев салатово-изумрудные, к ботинкам прилипает мокрая листва.

Давно хотел отдохнуть. Ни на секунду не останавливался. Сажусь на лавочку. Открываю рюкзак, лезу во внутренний карман. «Так, паспорт на месте». Достаю конфетки, шоколадки — в поездках ничего другого есть не могу. Жую и разглядываю путеводительскую карту.

Я не заметил в парке скульптур. Они смешались с людьми и деревьями.

После Лувра мы пошли в Люксмембургский сад: искать среди мраморных женщин Марию Стюарт, и нашли её в сизых складках да с приподнятым воротником.

В Люксембургском саду, на той же лавочке что и мы, сидел Бродский: «И ты, Мари, не покладая рук, / стоишь в гирлянде каменных подруг — / французских королев во имя оно / безмолвно, с воробьём на голове». Отец думал, что у неё действительно на голове каменный воробей и, кажется, расстроился.

Вдруг послышался свист. Гуляющая толпа внезапно двинулась на выход. Минут через пять в саду вообще никого не осталось. Как по приказу. Пустота. И только мраморные женщины стояли, вытянувшись. Несколько человек в тёмно-синей форме подошли к нам и грубо сказали, что сад закрывается. «Зачем закрывать? Может, чтобы здесь не было ночью клошаров?»

Мужик в белой куртке с противоположной аллеи оборачивается. Встал и смотрит на меня. А я на него — кто кого пересмотрит. Секунд десять. «Только не бояться, не показывать страх. Уж не сборище ли здесь какой-нибудь шпаны? Вдруг нападут? Здесь, в центре Брюсселя! Зарежут в парке. Полиция не приедет. А если приедет, что им скажешь? На фламандском…»

И я ухожу.

15.

Он шёл на кладбище Лакен — мимо кирх, вылезающих за крышами домов, мимо биржи, похожую на парижскую Grand Opera, мимо театра с красными транспарантами.

«Сколько осталось до поезда?» Достаю телефон: «Чёрт, всего два часа».

Я не увижу парка Эгмонта, где вечером подсвечиваются скульптуры, не зайду в небольшой замок, который на уличной карте обозначен весьма условно, не поем, наконец, на улице Мясников.

Машинально поворачиваю голову в сторону бомжей и слышу русский мат. Один кричит на другого, территорию делит.

«И ведь ещё не хотел уезжать. Сомневался, нужно ли».

В самое весёлое русское время Отец работал в научном центре — деньги, как известно, тогда всем зажимали. Он подрабатывал в газетёнке, сторожем деревянных дверей, чего-то помогал таскать. Ходил в драном тулупе, ел картошку в мундире, которая постоянно припекалась к кастрюльному дну. Если я просил денег, то он нехотя протягивал бледно-зелёную бумажку — десятирублёвку. Она могла быть последней в его кошельке.

Уехали. Тут он размечтался, что «сердце жизнью новою забьётся» — всё убеждал: «Эх, заживём!»

Мы поселились у Балтийского моря. На выходных гуляли по пляжу — так изучали местный ландшафт. Впрочем, вскоре мне надоело, я хотел сидеть дома. Отец уговаривал: «Может, прошвырнёмся?» Я отпирался: «Да ну…» И он ездил один. На целый день. Потом показывал в атласе, сколько прошёл — проводил указательным пальцем вдоль побережья — пятнадцать километров туда, пятнадцать километров обратно.

Где бы мы с ним не были — мы проходили столько же. Рано просыпались, шли в город, приходили под ночь.

Отец уезжал, а я часто думал: «А если он не придёт?» Вот он плывёт и вдруг начинает тонуть — вижу взмах его правой руки, сгоревшее тело алого цвета, слышу кашель — дикий, раздирающий, вокруг: бесконечное море, гроза, сизое небо.

Или на него нападут: «Слышь, есть деньги?» — а Отец, ничего не отвечая, пойдёт вперёд. На него налетят сзади, ударят по голове, забьют до смерти.

Завтра я пойду в школу, ещё не узнав, где он остался, мне сообщат всё потом.

Не дождавшись Отца, я ложился, а утром видел его на диване: уткнувшись в стену, он крепко спал.

16.

Он опять шел по индустриальному району: уже справа был канал, слева — фабричные домики, краны.

Под ногами — листва с мусором.

Четыре года назад в Брюсселе проходили гигантские демонстрации. Отец завязался с группой немецких социалистов и уехал. Условие было простым: проводи целый день как хочешь, но как дойдёт до дела — ходи строем, держи флаги и по команде громко кричи.

Вдалеке церковь завешена строительными лесами.

«Кажется, где-то я её видел…» У Отца была такая фотография. Вот церковь оливкового цвета, справа дома — бледно-голубые, лимонные, тут же широкая дорога, по ней гоняют машины с красными фарами. «Отец фотографировал с этого места! Он стоял именно здесь! Вот его следы. Я стою на них».

Сфотографировал на телефон. Подошёл ближе.

Слева от церкви — кладбище Лакен. Дёргаю ворота — закрыто. Рядом белая табличка: «Кладбище работает с десяти до шестнадцати». И для него ещё отдельное время! Смотрю на часы — ровно семнадцать!

Я хотел узнать, как умерших благодарят надгробьями — шёл сюда через весь город. И теперь — ничего не увижу!

Смотрю на вытянутую церковь, на убегающий ввысь шпиль — и хруст в шее.

Захожу. На входе — коробка для пожертвований, столик с молитвенниками, дальше, до алтаря, расставлены деревянные лавки.

Начинается служба. В белоснежных стенах гремит христианское пение.

Отец бы не выдержал. Постоял бы минуту, а потом вылетел: «Как это пошло», — аж сморщился бы.

«Истина, — говорил он, — в реальной жизни, а не в устоявшихся традициях». (Может, реальная жизнь — это нищета, упадок?) «Да кто мне скажет, как жить? С какой стати я должен кого-то слушать?»

Поначалу казалось, что все проблемы он сваливал на Бога — за то, что жизнь не удалась: «Церковь говорит одно, а получается наоборот». Только потом я понял, что Отец ненавидел людей: «Я — людофоб», — всё чаще повторял он.

Когда-то это произошло. То ли ему упомянули о возрасте, то ли о незнании языка — и он сломался: «Меня уже нет». Безработный. Никому не нужный. «Все суки!» — вопил он.

Дальше — только хуже: Отец был болен, жутко болен, болезнь съедала его до конца.

17.

Я вышел из церкви.

Поздно ещё что-то смотреть. Времени осталось совсем немного. Нужно идти на Midi — скоро поезд в Лилль. Сегодня вечером я там точно буду.

В паре километрах отсюда находится стадион Эйзель. Там, в финале кубка чемпионов восемьдесят пятого года, фанаты «Ливерпуля» набросились на фанатов «Ювентуса». В давке погибло тридцать девять человек. Такой вот футбол: приехать поболеть за свою команду и умереть, спрессовавшись друг с другом.

Приехать и умереть.

На стенах палаты висели репродукции пёстрых ландшафтов Августа Маке. Отец молча смотрел мимо всего — в пустоту. Я что-то привозил, но мне говорили, что всё это не нужно, рассказывал последние новости, но он не слушал.

И я приехал в последний раз.

На кровати лежало тело, тянущееся куда-то вдаль. Где я это движение видел? Как в картинах Средневековья — мёртвый Христос всегда летит ввысь, туда — в позе Отца было что-то похожее.

Женщина в белом сказала, что я могу забрать все Отцовские вещи.

Что я говорю? Он же жив! Жив! Ведь перед отъездом он мне молча протянул морковь, сыр, булочки, чтобы я поел в дороге, с сожалением смотрел, что я уезжаю и ничего не говорю.

По дороге к автобусу я всё выбросил в мусорку.

18.

Он шёл по небольшому мостику. Мутная вода канала была усыпана бордово-оранжевыми кляксами: у горизонта, тёмными полосками облаков, солнце разрезалось на части и покидало город. Эти яркие пятна — последнее, что он запомнит о сегодняшнем дне.

Отец фотографировал тысячу закатов, но такого не видел. «А, может, — нет? Может, такие закаты бывают здесь — в Брюсселе? И тогда, несколько лет назад, он его тоже разглядывал? Здесь, на этом мостике, облокотившись на перила».

Те же порезы неба, те же цвета пламени.

Я опустил по привычке голову.

Отец сказал бы мне сейчас: «Почему ты смотришь на землю? Смотри наверх!»


[1] Амт (Amt) — учреждение. (нем.)

[2] Арбайтслос аус дойчланд — безработный из Германии. (нем.)

© 2015-2019 "Берлин.Берега". Все права защищены. Никакая часть электронной версии текстов не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети интернет для частного и публичного использования без разрешения владельца авторских прав.

Durch die weitere Nutzung der Seite stimmst du der Verwendung von Cookies zu. Weitere Informationen

Die Cookie-Einstellungen auf dieser Website sind auf "Cookies zulassen" eingestellt, um das beste Surferlebnis zu ermöglichen. Wenn du diese Website ohne Änderung der Cookie-Einstellungen verwendest oder auf "Akzeptieren" klickst, erklärst du sich damit einverstanden.

Schließen