литературный журнал

Ольга Брейнингер

Поллок и Брейгель

Рассказ опубликован в журнале „Берлин.Берега“ №2/2017 (5)

Впервые за три месяца нам удаётся, наконец, пересечься в Будапеште. Как всегда: долгие подстраивания под график и расписание друг друга, попытки передвинуть каникулы на день вперёд, отпуск на два дня назад, дедлайны далеко за пределы памяти; всё остальное — будто не существует. И, наконец, когда всё со всем совпало — молниеносный звонок по скайпу, быстрый поиск направлений, куда дешевле всего добираться и из Германии, и из Швеции, сканирование подходящих предложений на airbnb1, три футболки и свитер в ручную кладь, рюкзак, дорога — и ожидание ослепительного счастья, когда вы — в аэропорту или на вокзале, на автовокзале, на улице, где угодно — снова увидите друг друга.

Я прилетала в Будапешт на два дня раньше Матиаса, в среду. Ещё в самолёте я начала мысленно репетировать вечер пятницы, набрасывая в блокноте свои фразы и заштриховывая пустоту вокруг. Может быть, думала я, спустя шесть лет таких отношений все эти «давай попробуем увидеться через месяц», «я не смогу прилететь в октябре» и «я буду всё время о тебе думать» вдруг перестали дотягивать до того ощущения ослепительного счастья, ради которого, когда-то казалось, стоит разрешать себе продолжать. Может быть, у каждого «я хочу быть с тобой» на изнанке проставлена дата, до которой в эти слова веришь — и когда сам говоришь, и когда говорят тебе, а потом — перестаёшь.

Может быть… Но во всём этом не было никакого смысла. Такие истории связывают людей слишком прочно, и я хорошо это знаю. И тем не менее я вновь и вновь возвращалась к мысли о том, что — будь, наконец, честна сама с собой —следовало сделать много лет назад: расстаться с Матиасом. И поэтому когда я оказалась в квартире 13с на улице Салаи 62, около площади Лайоша Кошута на правом берегу Дуная, и, раздевшись, помыв руки и налив себе апельсинового сока, отправила сообщения всем, кому я хотела сообщить, что я в Будапеште — я поняла, что приезжать заранее было ошибкой. Отсюда, из вторника, оставшееся до пятницы время казалось крепостной стеной, которую мне никогда не одолеть без потерь.

— Я сдамся, — подумала я. — Всё, это ясно. Опять сдамся.

На второй, мансардный этаж вела грубая деревянная лестница. Стены были обшиты досками, потолок опрокидывался прямо на кровать с тусклым цветочным покрывалом; деревянные балки, много маленьких подушек, пыльный гобелен на стене, и вид на Дунай и парламент. Я упала на кровать и зарылась в пыльные цветочные подушки. В моей привычной жизни, проходившей по большей части в общежитиях, съёмных квартирах и на вписках, было очень немного моментов настоящего одиночества. Не такого, на час-два перед сном; не когда родители уедут на дачу или соседка по съёмной квартире останется ночевать у бойфренда — а по-серьёзному, зная точно, что в ближайшее время по эту сторону айфона с тобой нет и не будет ни одного человека. И это тоже не помогало собраться с силами для нужного решения.

У каждой жизни и у каждых отношений есть обложка, которую видят все, и есть то, что есть на самом деле — невидимая сторона, которая может оказаться втайне от всех как безмятежным счастьем, так и чьим-то тихим адом. Мне нравилась обложка моей и нашей жизни с Матти, мне нравилась наша история. Нравилась работа в стокгольмском нон-профите2, к которой я пришла долгим путём волонтёрства, активистских групп и ночных дежурств на «линии доверия». Нравилось то, что четыре года назад я приняла и осуществила самое безрассудное и глупое из всех возможных юношеских решений: потратив многолетние сбережения из копилки, оформила в подозрительном чахлом агенстве в Чертаново студенческую визу, купила билет и переехала в Прагу. Из всех вариантов Прага была ближе всего к двадцатичетырёхлетнему нюрнбергскому журналисту Матиасу Шварцу, с которым я познакомилась на фестивале Сигет в 2008 году — но достаточно далека для того, чтобы оставаться самостоятельной молодой женщиной, а не ждущей чего-то подругой, свалившейся как снег на голову.

Наконец, мне нравилось то, что в 2014-м, хоть я и жаловалась иногда на то, что в этих отношениях на расстоянии всё приходится делать самой — на самом деле я панически избегала любой мысли о том, что тогда, шесть лет назад, всё могло бы сложиться иначе. Палатки, в которых мы жили на Сигете, оказались бы на разных краях острова, и мы ни за что не встретились бы; или Матиас решил не приезжать в Россию; или я сама сдалась и согласилась бы с законом о невозможности отношений на расстоянии.

И по сравнению со всем этим, странная изнанка наших с Матиасом отношений — которая моментально стала бы красным флагом в устах любой женщины, обратившейся в фонд, где я работала — казалась мне раздражающей, но незначительной деталью этой жизненной траектории. Мне действительно было почти всё равно. Нет, иногда это больно, но чаще всего — не слишком; и если это казалось важно для Матиаса, то у меня набиралось не так много аргументов против — и огромное количество тех, что предъявлять стоило в первую очередь себе. И что в этом такого, в конце концов, если твой любимый человек стремится время от времени наносить по всей длине твоего тела маленькие симметричные порезы, чтобы потом пересчитывать их пальцами одну за другой и помечать: «Вот так тебя люблю, вот так, вот так, вот так». И чтобы потом, когда вы в очередной раз разъедетесь — он в Германию, ты туда, где ты сейчас — ты могла смотреть на эти отметки на своём теле и помнить, что он для тебя значит.
В моменты ссор я иногда кричала ему — лучше бы вместо того, чтобы считать — вот так, вот так, вот так — что- нибудь бы делал! Настоящее, понимаешь? Нормальное! Чтобы нам не надо было видеться от случая к случаю, чтобы всё это не зависело от меня, потому что я чертовски устала от всего, от этих отношений на расстоянии, оттого, что ты думаешь, что у нас всё хорошо, а я нет, оттого что ты в этих отношениях — сильный, а я нет. Но я быстро остывала — потому что и сама прекрасно знала, что мы могли давно бы жить вместе, и что не в этом дело. И мы мирились и планировали следующую встречу — а если она наступала достаточно быстро, то мои шрамы, не успев зажить, начинали кровоточить снова, напоминая таким простым способом, что любовь, боль и все вот эти вещи связаны друг с другом.

***

Пять с половиной лет назад: Матти впервые приезжает в Москву. На улице минус двадцать, но мы продолжаем каждый день упорно ходить по туристическим маршрутам столицы. Потом мы греемся егермайстером вместе с моими подружками по соцфаку на лекциях, разливая его под партой в последнем ряду. Все родственники в восторге от Матиаса и приглашают его переехать в Россию. В последний день мы идём делать парные татуировки, но на полпути я передумываю, и Матти улетает расстроенным.

Пять лет назад: Матти снова в Москве. Мои родственники по-прежнему зазывают его в Россию, но теперь он отвечает, что лучше бы я переехала в Германию. Я не в восторге от идеи: во-первых, я ещё не закончила институт, а во-вторых, не хочу быть русской-женщиной-замужем-заграницей. Вдобавок я так и не решаюсь на парную татуировку, что становится для Матти последним ударом. Перед отъездом он объявляет, что приезжать в третий раз не собирается: это бы вплотную подошло к предложению, которого он не может сделать девушке, так и не решившейся, быть с ним или нет.

Четыре года назад: последнее, в чём я хотела бы самой себе признаться — это что я знаю всё — но продолжаю скучать по Матти. И когда впервые за год он звонит мне, чтобы поздравить с днём рождения, всё начинается заново. Я объявляю родителям, что собираюсь ехать учиться в Чехию — «потому что там красиво, качественное бесплатное образование и больше перспектив». Под шум семейного скандала, закрывшись в своей комнате, забиваю в гугл «где в Праге учить социологию на английском языке».

***

Два дня ожидания в Будапеште прошли именно так, как я представляла. Поздние подъёмы в надежде максимально сократить день; вечер за просмотром сериалов как патентованный способ на время отвлечься; а в перерывах — лихорадочное блуждание по прекрасному городу, где траектория моей жизни однажды зашла на неожиданный поворот. В моём заполнении города шагами и взглядами были и энтузиазм трёхдневного туриста, и отголоски отчаяния, с которым я всюду в городе отмечала наши места и маршруты. Куда бы я ни шла, что бы ни делала — я беспрестанно прокручивала в голове кадры, которые вели отсюда через следующие шесть лет, пытаясь решить, кто в ответе за что. К вечеру пятницы я извелась окончательно — и была благодарна Матиасу за одно то, что его приезд положил конец этим бесконечным репетициям «большого серьёзного разговора».

Как это всегда бывает после расставаний, поначалу мы чувствуем себя немного чужими друг другу — но по глубоко исхоженной колее очередное наше знакомство быстро взлетает вновь. И я обнаруживаю, что для того, кто каждую минуту проводит, навязчиво восстанавливая в памяти прошлое, я помню очень мало. Я ошибалась на добрую четверть тона, когда спорила — за Матти и голосом Матти — сама с собой у себя в голове. Забыла о торжествующем, почти самовлюблённом выражении лица, с которым он отключает телефон, показывая, что он полностью со мной, и никакой работы. И совершенно точно не помнила, как он мгновенно «настраивается» на меня, предупреждая мысли и желания — как может только тот, кто очень тебе близок — настолько близок, что вместе вы представляете гораздо больше смысла, чем по отдельности. И что стоит мне, не знаю, устало поднять руку, чтобы снять серёжки (потому что это были очень долгий день, долгая дорога домой из аэропорта и долгая вечерняя прогулка за разговорами сразу обо всём) — как он уже подносит мне ладонь, чтобы убрать их, как будто заранее знает, чтó я собиралась сделать.

— Всё, теперь можно, спасибо, — киваю я, хотя он не видит меня в темноте, и возвращаюсь к прерванному разговору, — а знаешь, что меня больше всего раздражает?

Я говорю с Матиасом, но смотрю прямо перед собой, в тёмный потолок, и стараясь полностью сосредоточиться на звуке своего голоса, чтобы не допустить, забывшись, ни малейшего движения. Не перебирать пальцами. Дышать очень спокойно, медленно, с ровными промежутками на вдох и выдох, чтобы не так остро чувствовать — не дать телу задрожать и не дёрнуться ни на миллиметр — пока в кожу погружается лезвие. Говорить монотонно. Не вдумываться в слова. И даже, если можешь, не моргать.

— …когда люди вместо «немецкий» говорят «германский», — продолжала я, отвлекая себя и Матиаса разговорами, пока лезвие аккуратно вгрызалось в мою кожу. И хотя это повторялось между нами уже столько лет и столько раз — всё равно, каждый из них оставался неловким, превращая нас на секунды и минуты почти в чужих друг другу людей. Это было немного больно, только немного — но мы оба знали и старались никогда не подавать виду.

— …нет, не то чтобы мне вообще не нравилось это слово, «германский», — размеренно продолжаю я, — просто оно, знаешь, мне страшно напоминает моё детство, тогда много людей почему-то всё немецкое называли германским. Но с другой стороны… теперь с этим скорее даже ностальгические ассоциации. Что-то домашнее, уютное, напоминает Новый год. Шоколадки «Риттер спорт» и подарки.

— Извини, Лена, я задумался — попытался подключиться Матиас, из вежливости слушавший вполуха, — что за слова?

В других обстоятельствах это мог бы быть вполне интересный, живой разговор. Матиас любит истории про Россию, особенно если они (как ему кажется) — про тяжёлое прошлое и героическое детство. В Nürnberger Zeitung Матиас часто пишет материалы про Россию, и в своё время мне нравилась идея учить немецкий по статьям любимого. Правда, что-то так и не задалось, и большую часть времени мы говорили по-английски. Матиас, впрочем, не пытался учить мой язык, так что и я не чувствовала себя обязанной.

— Просто… в русском языке есть два слова, — медленно начала я рассказывать, — два прилагательных, которые обозначают что-то, связанное с Германией. Одно — с русским корнем. А другое — как английское german.

Матиас продолжает, не глядя на меня.

— И какая между ними разница?

— Разница…Разница такая. Первое, nemetskii — это вроде как прямой перевод Deutsch. Оно нейтральное по значению и употреблению. А то, которое german — оно означает… что-то вроде «принадлежащий стране под названием Германия» — ну, не знаю, германский флаг или германский гимн. Но при этом — мой немецкий друг, его немецкий нож, его немецкий характер. Немецкий дом. Немецкая семья. Немецкий…

Я выговаривала слова, разбивая их на наборы слогов, произносимых друг за другом с равномерными перерывами ровного голоса, какой бывает у зубного за секунды до того, как он дёрнет щипцы, или у доброй медсестры, если дети боятся уколов, и нужно заманить их на голос и отвлечь. Матиас не особенно прислушивался к тому, что я говорила — а когда в таких ситуациях говорил он, едва ли слушала я. Вся суть разговоров была в том, чтобы заполнить тишину — и, наверное, сделать эти странные моменты более обыденными.

***

Четыре года назад: я живу в забытом богом студенческом общежитии в девятом районе Праги, работаю на почте и готовлюсь к поступлению в Карлов университет. Последнее — идея Матиаса: он отговорил меня от частного колледжа с обучением на английском языке и силком запихнул на курсы чешского. Реальность не слишком походит на то, что я себе представляла: мне тяжелее, скучнее, и я то и дело порываюсь улететь назад, в Россию. Но Матти приезжает в Прагу каждые выходные, и от одного его приезда к другому я уговариваю себя попробовать ещё немного.

Три года назад: я поступаю в Карлов, и через Матти устраиваюсь на свою первую стажировку на «линии доверия» для иностранных туристов в Праге. Днём я учусь, а работаю в вечернюю смену, с восьми до полуночи. Между звонками часто бывают большие перерывы, и я использую их, чтобы читать литературу о природе и видах насилия и жестокости по курсу психологии, или для того, чтобы писать Матти письма. В этом году он много ездит в командировки, и мы уже не видимся каждые выходные. Но это не так плохо, как звучит, потому что взамен мы стали переписываться, и на бумаге говорим и спрашиваем многое, чего не стали бы вслух. Я знакомлюсь с группой городских активистов «Помощь для Праги» и впервые делаю что-то на чешском языке.

***

Всё дело в том, что физическая боль быстро стирается из памяти, а привязанность и благодарность — нет. И в моих воспоминаниях, если мы подолгу не виделись, мне начинало казаться порой, что расчертить по всему телу линеечку — это как нечего делать. То ли из-за этой забывчивости, то ли просто потому, что мы не виделись так давно, и я так сильно скучала — или, какая разница, по любой другой причине — сегодня мне вдруг было очень больно. Так, как я никогда не помнила. На глаза выступили слёзы, я перестала смотреть в потолок и стала с закрытыми глазами думать о своём ровном дыхании. О немецком платье. О немецком доме. О немецкой книге. О немецком танце — потому что знала, что стоит мне сбиться и хоть на долю секунды разрешить себе панику, переживание боли — и вместо ровных отметок лезвие Матиаса может нечаянно расчеркнуть на моём бедре красные зигзаги. Такое уже бывало, в диапазоне от Филонова до Поллока, и эти картины потом по неделям давали о себе знать под плотной тканью джинсов, напоминая при ходьбе, что вся эта свободная жизнь зашла очень далеко.

— Немецкий… город. Немецкая столица. Немецкий… чёрт, больно! — не выдержала я, потому что последняя чёрточка, которую Матиас оставил где-то совсем низко, может быть, у основания икры или совсем на лодыжке — вдруг моментально схватилась и загорелась огнём, и я не выдержала; вместе со слезами меня захлестнула волна раздражения и возмущения — на себя и на него оттого, что… — хватит, отстань от меня!

Матиас вздрогнул и моментально убрал руку.

— Ты в порядке? Что случилось, малыш? — спросил он, осторожно погладив меня по коленке. Я резко отдёрнула ногу.

— Мне всё это не нравится. Матти молчал, и я знала, что он думает: что я говорю неправду.

— Шесть лет?.. — наконец начинает он и не задаёт вопрос.

— Шесть лет, — отвечаю я очень твёрдо. Я пожала плечами, и мы замолчали. Я вижу, что он хочет сказать ещё что-то или спросить — может, почему я вдруг — сегодня, хотя никогда раньше не… Но он долго молчит, а потом говорит — коротко и осторожно:

— Мы можем больше никогда этого не делать, малыш. Это совершенно не обязательно… не обязательно для меня, — запинается он на последней фразе, и я наклоняюсь к нему, словно пытаясь за него договорить. Потому что я точно знаю, чтó мы оба чувствуем сейчас: нестерпимую фальшь момента.

Я ничего не ответила. Матиас, убирая одной рукой лезвие на прикроватную тумбочку, другой притянул меня к себе. Я остановила его ладонью, чтобы стянуть и отпихнуть подальше одеяло, и какое-то время мы не говорили.

Потом Матиас обнял меня; я положила голову ему на грудь и закинула на него ногу. В такие моменты нам было спокойнее и лучше всего: среди недосказанностей, полуправды и лавирования между тем, что правильно, и тем, что хочется сделать.

— И всё же, что там за история с подарками? — задумчиво переспросил Матиас, целуя меня в плечо.

— С подарками?

— Да. Ты рассказывала про Новый год, «Риттер спорт» и про подарки.

Я хрипло рассмеялась и поцеловала его в нос.

— Ах да! Германские подарки. «Риттер спорт» с марципаном в красной обёртке. И много маленьких дедов морозов, — я улыбнулась, потому что понимала, что сейчас опять начинается героическая история про Россию в девяностые. — Просто в моём детстве… ну, ты наверняка знаешь много историй про «тяжёлое постсоветское время», что у нас тогда ничего не было… всё вот это. И, в общем, у нас тогда часть родственников уже переехала в Германию. И иногда — может, раз в год, может, реже — бывало, что кто-то один оттуда приезжал в гости. Или наоборот, кто-то из России уезжал в гости на неделю или две. Ну а для нас, для детей — это в любом случае означало…

— Подарки.

— Точно, германские подарки. Чаще всего это была «существенная часть» и разные сласти — шоколад там, лебкухен3… ну, я уже не очень помню. Помню, что мы сразу получали по «риттеру», а потом бóльшую часть родители с бабушкой убирали в буфет до какого-нибудь большого праздника, вроде дня рождения или Нового года.

— Бедный ребёнок, — потрепал меня по голове Матиас, — маленькая Лена с «риттером» и шоколад, запертый в буфете.

— Да ладно тебе. Самое главное — это же существенная часть, основной подарок!

— А что было в существенной части?

— Ну… Это могла быть игрушка. Или одежда. Взрослые женщины могли что-нибудь по дому попросить. Но — самый шик — это было что-то для школы.

— Для школы? Серьёзно? — переспрашивает Матиас, и я почти вижу, как в нём в очередной раз поднимаются всеобъемлющая жалость и сочувствие к прошлому своей подружки.

— Дурында ты, ничего не понимаешь, — я села в кровати. — Это чувство — когда ты приходишь в школу с огромным новеньким квадратным рюкзаком — таким, знаешь, с жёстким каркасом, как черепашка-ниндзя в стиле Малевича, только цветная — непередаваемое ощущение.

Матиас театрально обхватил голову руками.

— И, — я развожу его руки в сторону, уже еле удерживаясь от смеха — и это ещё не всё. Потенциально, если тебе очень повезло, ты мог ещё получить пенал. А если тебе прямо уж совсем-совсем-совсем везло, то это был четырёхэтажный пенал!

На этом месте мы оба окончательно не выдерживаем и с хохотом падаем назад на кровать, забыв о красных чёрточках и кляксах, что я оставляю на нежно-зелёных простынях. Мы ещё немного валяемся в обнимку и обсуждаем Матиасовы плачевные представления о том, как могло выглядеть мое детство. Но стоит Матти выйти на кухню, чтобы сварить мне какао, как весёлое настроение сразу испаряется.

«Ты снова сдаёшься», — написано невидимым размашистым почерком на стенах. «Снова сдаёшься», — висит в воздухе. «Снова сдаёшься», вспыхивает над изголовьем кровати. И меня злит, что это правда и что Матиас напевает на кухне. Когда он возвращается, я притворяюсь, что уже почти заснула. Смотрю на него сонными глазами и прижимаюсь лбом к его плечу, допивая какао. Постепенно я и вправду начинаю проваливаться в сон, и последние слова Матти долетают до меня уже откуда-то издалека:

— Если честно, я во всё это верю с трудом. Как будто это такой старый фильм про тебя. Где ты такая смешная, очень маленькая, ждёшь подарков из Германии. А потом гордо идёшь в школу с огромным рюкзаком за спиной… — и я хочу ему ответить, но уже совсем нет сил. Но его слова чем-то запоминаются мне, что-то смутно тревожат — и, расщепляясь на звуки и перерастая в мерный, ровный шум, они уходят в сонную тьму вместе со мной.

***

Два года назад: по окончании университета мне поступает предложение работы от комитета по защите прав женщин Польши, и я переезжаю в Варшаву. Несколькими месяцами позже Матиас получает огнестрельное ранение при работе над репортажем о криминальных бандформированиях в пригородах Парижа. Я вылетаю к нему ближайшим рейсом, взяв отпуск за свой счёт. Оказывается, что он совершенно не умеет переносить боль, и я круглосуточно дежурю у больничной койки, держа Матти за руку. Однажды он упоминает, что ожидал увидеть меня в Германии после окончания Карлова, но я меняю тему.

Год назад: в один из приездов Матти в Варшаву он приглашает меня оставить работу здесь и переехать к нему. Я переезжаю работать в Швецию и обещаю подумать — но зато провожу почти весь летний отпуск в Нюрнберге. И снова возвращаюсь на рождество, которое мы встречаем с семьей и друзьями Матти. Они — самые обычные люди, и от этого мне легче.

***

Просыпаться от боли — совсем не то же самое, что проснуться от кошмарного сна или внезапной вспышки света. Боль — хитрее и мягче: вначале она мягко выманивает спящего из темноты и медленно, шаг за шагом, подталкивает к свету. Но стоит только открыть глаза — и она обрушится на тебя со всей безжалостностью.

Сон, из которого боль уводила меня, был странным и тревожным. Мне снились чёрный, белый и серый — три цвета, замешанные и застывшие с острыми краями, как щедрые мазки масляной краски. Изображение зернистое, шумное и живое — оно пульсировало и разрасталось вокруг меня, вдавливая в странный мир, в котором половина была от Поллока, а половина — от Брейгеля.

Мне снились дети — очень простые, угловато очерченные фигуры, почти абстракции, но каждая — как живая. Некоторые дети просто шли, другие бежали — движение передавалось через штрих, через отточенные, острые росчерки чернильного пера; и всё — скобки, полоски, точки, галочки — уверенной, твёрдой рукой — мир, пойманный в стремительном движении, в полуразрезе, в лихорадочности и смуте. И словно для того, чтобы хоть как-то смягчить это гнетущее впечатление, весь сон затянули тонкой глянцевой плёнкой — наверное, когда- то прозрачной, но порядком пожелтевшей к моменту появления в моём сне. Тут и там на ней пробегали белые трещины, мутные пятна и венозные заломы, какие бывают на старых фотографиях, сваленных без разбора в коробку.

Стоило мне открыть глаза, как тело вспыхнуло. Вокруг каждого пореза и царапины расходились по коже горячие круги, и я разом вспомнила каждую ночь, которая начиналась как эта и длилась бесконечно долго. Всё тело будто горит — и даже соприкосновение с одеялом, с простынёй, самое простое и будничное касание, которого никогда не замечаешь, жжёт как песок, растёртый прямо под кожей. По сравнению с этим прохладный воздух, когда я осторожно, чтобы не разбудить Матти или не сделать самой себе ещё больнее, выбираюсь из постели, оказывается неожиданно приятным на ощупь.

Часы показывали четыре двадцать шесть. Матиас спит, обняв подушку обеими руками, и я неровным, нервным движением поправляю одеяло, которое он всё равно сбросит на пол к утру. И вспоминаю, что он тоже присутствовал во сне — точнее, не он сам, а его голос, то, что он говорил мне перед сном: мои детские рассказы для него — не жизнь, которую он может представить, а кадр из старого фильма, где я иду в школу с огромным рюкзаком за спиной. Мой сон был чем-то вроде ответа для него, мрачной пародией, где картинку из детства пропустили через призму наших отношений. И вроде бы один и тот же сюжет; но вот смешная маленькая девочка с подарком из Германии, а вот — как будто то же самое, но нарисовано всё в чёрточках, перьях, штрих за штрихом — изрезывает в клочья всё живое и болит.

За окном занимается серым утро, и я задёргиваю шторы, чтобы как можно дольше не видеть себя в темноте. Сколько раз это повторялось за последние шесть лет — что я вот так дежурю ночью у окна, что потом проснётся Матти и начнётся переполох, что он будет пытаться мне помочь, а я, доведённая болью до истерики, буду кричать, что ненавижу его, себя и всю эту жизнь, которую мы построили? На моём теле много таких ночей — и ещё больше тех, где я, обещая себе больше никогда и срываясь, сама делаю это с собой, полосуя тело, чтобы забыть другое через его боль. Потому что всё это — постоянное одиночество, разбавляемое эйфорией редких встреч и долгих недель апатии после них; жестокость ко мне, которая тает рядом с моей собственной, и уже не знаешь, где выход; и больше всего — попытки Матти создать из этого жизнь, похожую на нормальную, где семья и дом в Германии, где всё с виду хорошо. А я не могу с этим согласиться и делать вид, что так, как у нас — нормально; всё это — слишком далёкая дорога для школьницы с рюкзаком со старого чёрно-белого фото.

***

Шесть лет назад: поверить не могу, что они правда меня бросили. Тоже мне, лучшие подруги. А ведь всего неделю назад мы были вместе навсегда: три девчонки в чёрном с ног до головы, отправившиеся на Сигет; впервые в Европе без родителей, нашего английского хватает на то, чтобы чувствовать, что мы тут свои — и мы собираемся пробовать всё, что только могли представить в этой жизни, и чего нет. В кармане куртки у меня с самого первого дня фестиваля лежит картонная пластинка с бритвенными лезвиями. Их мне даёт Аня, когда мы устраиваемся на первую ночёвку в палаточном городке, и я хмурю брови.

— Тут же будет куча панковских тусовок и всякое такое — многозначительно говорит мне Аня.

— Ну я как-то не по этой части. Что мне с ними делать? — кручу я в руках пластинку. Она закатывает глаза.

— Господи, ну шнурок привяжи и на шею повесь, что делать.

Но я убираю подарок в карман — мне нравится время от времени проверять через грубую ткань, на месте ли коробочка, и находить её там.

Конечно, я понимаю, что если бы я не уехала в день отлёта смотреть на это дурацкое шоу скейтеров на Площади Героев, то я не потерялась бы в метро. Если я не потерялась бы в метро, то я не опоздала бы в лагерь. Если я не опоздала бы в лагерь, моим подругам бы не пришлось решать: оставить меня здесь одну, без денег и документов, или успеть попасть на самолёт. Обратно в лагерь меня уже никто не впускает, и я возвращаюсь на метро на Площадь Героев, потому что это единственное место в Будапеште, которое я теперь знаю кроме Сигета. И все шесть часов, что я сижу у подножья колонны на Площади Героев, размазывая по щекам и шее слёзы вперемешку с тушью, я представляю, как они летят в самолёте по маршруту Будапешт-Москва. Аня наверняка сидит у окна, Света около прохода, а между ними пустое кресло — без меня, но с моей сумкой, паспортом и кошельком.

Единственное, что у меня оставалось — две купюры по тысяче форинтов в кармане джинсов (одну из которых я уже разменяла в «Макдоналдсе») и простенький местный телефон, с которого я даже не могла позвонить в Россию и вместо этого набирала всем, о ком могла подумать: двум новым друзьям из Испании, девушке из Рейкьявика с зелёными волосами, ещё каким- то людям, чьи имена я не записала, и Матиасу, который жил на фестивале в соседней с нами палатке. Но никто не поднимал трубку; похоже, дружба на Сигете остаётся дружбой только на Сигете.

Прохожие, которые то и дело подходят спросить, почему я плачу, пытаются помочь, и вокруг меня то и дело возникает и рассасывается толпа зрителей. Кто-то даёт мне пятьсот форинтов, кто-то предлагает остаться на ночь, кто-то успокаивает и говорит, что когда истечёт срок моей визы, меня в любом случае бесплатно депортируют. Кто-то даёт хороший совет — российское посольство, оно ведь тут не очень далеко, на улице Андраши!.. Но потом все вспоминают, что сегодня суббота, и до понедельника даже российское посольство не может мне помочь.

***

Конечно, даже не приди Матиас тогда, вся эта история как-то разрешилась бы. В конце концов, сотни людей сотни раз в мире теряли документы, опаздывали на самолёты, теряли друзей — и как-то справлялись. Но я помню страшное чувство облегчения, когда на десятый или сотый раз на мой звонок вдруг кто-то ответил. К тому моменту я настолько отчаялась, что просто по кругу щёлкала по номерам, даже не смотря, кого я набираю — и не сразу поняла, чей голос говорит мне сидеть там, где сижу, и ждать. Потом я боялась, что вдруг он передумает, или что мы не узнáем или не найдём друг друга. Прошёл час, и за это время стемнело, но народу на площади только прибывает, поэтому я поднимаюсь на ступеньку повыше и становлюсь с самого краю. Всем вокруг весело, кроме меня — по площади разъезжает куча парней и девчонок на скейтах и роликах, справа от меня компания играет прямо тут, на улице, в какую- то настольную игру; все приходят, уходят, кричат, целуются, и у всех всё хорошо.

Но Матиас всё-таки приезжает за мной, и я бросаюсь к нему на шею, позабыв про то, что я даже не знаю толком, кто он такой — этот случайный парень с Сигета, который пожалел случайную знакомую. Впрочем, в таких условиях дружба растёт быстро; и после того, как он проходит со мной через все ступеньки спасения, после того, как сделано всё, что нужно — звонок родителям, устроиться в хостел, решить, что делать с деньгами, решить, какой будет план дальше, — когда я снова обнимаю его, мне кажется, что я обнимаю очень близкого друга. Меня охватывает состояние благодарности, эйфории и ощущения, что всё хорошо. И хотя уже очень поздно, мы ещё долго сидим на улице, прямо на ступеньках хостела, пьём пиво в честь моего спасения и смотрим на загулявшихся туристов и на странноватую ночную публику в районе Западного вокзала.

И только в самом конце этого бесконечного дня, перед сном, когда я устраиваюсь спать в футболке, которую мне выдают в хостеле из ящика забытых вещей — все события и переживания этого дня накатывают снова, и я начинаю судорожно дышать и хлюпать носом. «Что, если», — думаю я. Если бы я не дозвонилась до Матиаса, если бы этот допотопный телефон разрядился, если бы родители не могли перевести Матиасу деньги на новый билет для меня, если бы… Я стараюсь перестать об этом всём думать и не злиться на подруг за — как мне кажется — предательство, но меня трясёт от страха, и я подбираю под себя коленки и пытаюсь делать глубокие вдохи и выдохи, чтобы перебить слёзы. А потом в голову приходит эта мысль, и я, сама не понимая, что делаю, открываю карман куртки.

***

Мне странно, что я не помню точно, когда и где это произошло в то воскресенье. Может, где-то в парке Маргит, уже ближе к вечеру, когда мы без сил повалились на траву, кляня себя за то, что решили пройти весь остров пешком. Хотя, скорее это было что-то совсем будничное — вроде покупки хот-догов на улице или билетов в метро — так, что совершенно невозможно оказалось угадать, что именно с этой секунды начнётся вся наша история. Поэтому мне врезался в память, слово в слово, весь тот короткий разговор — и совершенно ничего о том, где и когда он мог случиться.

Вот мы о чём-то говорим, смеёмся, бурно жестикулируя — и вдруг Матиас, схватив меня, разворачивает мою руку ладонью вверх.

— Что это? — спрашивает он.

И я сначала не понимаю, о чём он — а когда понимаю, выдёргиваю руки и прячу за спину.

— Не твоё дело, — грубо отвечаю я. Секунду мы молчим — и я не знаю, чего ждать в ответ; чего угодно.

— Дура, — зло и хлёстко говорит мне Матиас. — Если не знаешь, как это делается — не берись.

Чего угодно, но не этого.

***

Я знаю, что Матти меня не подведёт. Что когда он проснётся, он начнёт одновременно ругать меня за то, что я не разбудила его, и заниматься правильными и нужными вещами — найти обезболивающее, найти антисептик, найти силы заставить меня лечь назад в кровать и проспать ещё два часа.

Потом мне станет лучше, и вместе мы обязательно найдём, что мне надеть, чтобы не было больно, и пойдём пешком от дома прямо до Площади Героев, держась за руки и вспоминая себя в этом городе шесть лет назад. Мы будем улыбаться и смотреть друг на друга влюблёнными глазами — два человека из двух разных стран, которым повезло не только встретиться случайно, но и найти возможность строить общую жизнь, со всеми её сложностями — от расстояния до ревности к родине друг друга. Впереди у нас будет ещё целых шесть дней вместе в этом городе, шесть дней, разбитых на часы, минуты и секунды, из которых некуда бежать.



1 Airbnb — популярная в интернете онлайн-платформа для размещения частных предложений краткосрочной аренды жилья по всему миру (здесь и далее прим. ред.)
2 Non-profit (organization) — некоммерческая (организация)
3 Nürnberger Lebkuchen — нюрнбергские пряники, традиционный деликатес, особенно популярный в сезон зимних праздников

  Copyright © 2017 Berlin-Berega.