литературный журнал

Екатерина Васильева

Глубоковский

Текст опубликован в журнале „Берлин.Берега“, №1/2016


 

Глубоковский — хорошая фамилия для писателя или философа. Для того, кто проникает.
Но он только ковырялся перочинным ножиком в стене, пока классная его не обезоружила:
— Чего ты там искал? — закричала она, покрываясь рваным румянцем.
— Не скажу, — огрызнулся Глубоковский, пряча голову в плечи, как лезвие в рукоятку.
После урока я всё-таки заглянула в оставленную им дырочку. И мне показалось, что там действительно что-то есть.
Тогда я ещё не знала, что нельзя увидеть ничего такого, чего и так не было бы у нас внутри. Можно только встряхнуть свою душу и приложить её, как калейдоскоп, к собственному глазу.
Глубоковский был самым маленьким в классе, хоть и второгодник. Но бороздка, разделяющая надвое его переносицу, вызывала иногда подозрение, что он старше нас лет на десять. Сколько раз мне хотелось подойти и разгладить эту бороздку — то ли из жалости, то ли из любви к порядку. Но он к себе никого не подпускал.
У него всегда была наготове трубочка с жёваной бумагой, из которой отлично простреливались самые дальние уголки класса. Позже он начал заряжать её всем, что подвернётся под руку. Однажды снаряд из обломка карандашного грифеля попал мне прямо в глаз. Я даже сначала не поняла, что случилось. Просто что-то вдруг царапнуло глазное яблоко, а потом стало давить изнутри, как большая соринка. На перемене медсестра ловко извлекла у меня из-под нижнего века кусочек графита. Но я до сих пор помню это ощущение преграды между собой и миром. Или наоборот — сцепления, до боли, до невозможности отстраниться от него, просто зажмурив глаза.
Правда, я ему вскоре отомстила. На празднике городов-побратимов, где меня назначили ведущей, объявила его выход так: «А теперь немного о прекрасном!» И тут из-за кулис шаркающей походкой появился Глубоковский, ошарашенно глядя в бумажку, из которой он должен был зачитывать что-то о красотах Гданьска. Все, конечно, засмеялись. Он действительно был очень некрасив. Или нам тогда просто так казалось.
Больше всего Глубоковский походил на растение, вернее на водоросль, которую мало заботило то, что происходит на поверхности. Его вызывали к доске, а он оставался на месте, покачиваясь из стороны в сторону, как шаман. Всем диктовали упражнение, а он осваивал свой особый шрифт, где каждая буква стояла на голове.
Я сочувствовала его нежеланию подчиняться, но сама выбрала другой путь — полного послушания. Ведь чем меньше обращаешь на себя внимание карающей инстанции, тем быстрее она про тебя забывает. Ты всё делаешь как бы сам, без окриков и унижений. Значит, ты всё равно что свободен!
Иногда мне казалось, что Глубоковский должен очень любить власть, раз постоянно ищет подтверждения её присутствия. А может, он делал это специально для меня, чтобы я из своего угла увидела ту границу, которую мне никогда не перешагнуть? Так он, наверное, думал.
Глубоковский презирал культурные ценности. Однажды в кабинете музыки встал в боевую стойку и густо плюнул в стенгазету об истории русского балета. С лица приподнявшейся на пуантах Сильфиды закапало, будто она оплакивала свой позор. А он захохотал, но это был какой-то нервный смех. Любой смех нервный, потому что на самомто деле в жизни нет ничего смешного.
Мне втайне хотелось, чтобы Глубоковский был красивым. Тогда бы я могла в него влюбиться. Я мечтала о странном гибриде: чтобы внутри был он, а снаружи — мальчик из недавно просмотренного телефильма. Впрочем, не всё ли равно, кто снаружи? Ведь когда целуются, язык вставляют прямо в рот, а глаза закрывают, так что всё внешнее исчезает. Но почему мы тогда привязаны к красоте, как Прометей к скале? И чёрный орёл желания каждый день пикирует вниз, чтобы полакомиться нашей печенью. А она всё отрастает и отрастает заново.
Со второй четверти в школу пришла новая учительница географии. Я столкнулась с ней на лестнице ещё до уроков. Она поднималась на верхний этаж прямо передо мной, держа в руке глобус. Мне не нужно было так высоко, но я всё равно шла за ней, зачарованная тонкой талией под ловко скроенным серым пиджачком и необыкновенно модной стрижкой, какие видела до сих пор только у актрис или манекенщиц. Кто-то окликнул её сзади. Она обернулась, грациозно тряхнув чёлкой, и открыла мне лицо, изрытое временем, как лопатой. Потом машинально крутанула свой глобус, и я заметила, что он тоже рельефный, а сквозь горную оболочку вот-вот пробьётся вулканическая лава.
Однажды Глубоковского выгнали из класса прямо на уроке географии, а он снял этот глобус с подставки и пнул ногой, как футбольный мяч. Мы даже и не знали, что он так легко разбирается на части!
Впрочем, Глубоковскому многие вещи давались легко, и он не жадничал, делился с другими. Как-то поймал муху в банку и поставил на перемене на подоконник, чтобы все смотрели. Я тоже подошла. Но выдержать это было невозможно. Муха ни секунды не сидела спокойно: всё время перебирала лапками, то стряхивая что-то с рыльца, то одёргивая крылья, как оборки сарафана. Такая увлечённость собой в столь примитивном существе угнетала. Чем же мы тогда лучше?
Учителя жаловались, что Глубоковский чудовищно нелюбопытен, но на самом деле он просто интересовался другими вещами и в них всегда старался доходить до сути. Например, он рассказывал, что один раз поставил себе целью увидеть свою маму голой и почти добился этого. Они поехали купаться в Озерки, и она зашла в кустики, чтобы переодеться. А он в это время как закричит из воды: «Тону! Помогите!» Мама тут же выскочила из кустов и понеслась к нему как была, без лифчика. Даже забыла с перепугу, что он плавает лучше неё. Так он хитро всё подстроил! А меня тогда поразило, что Глубоковский кому-то нужен, что кто-то крепко держится за него, не давая уйти на дно. В школе его мама, кстати, появилась всего один раз. Классная тогда раскричалась, что у Глубоковского неправильно обёрнуты учебники. Надо было в специальные обложки с кармашками для переплёта или на худой конец в нервущуюся однотонную бумагу, а он завернул в газету — как селёдку на рынке. Это классная так сказала. Она почему-то очень боялась рынка и вообще всего, что связано с едой. Когда один мальчик на перемене развернул у себя на парте бутерброд, она строго скомандовала:
— Выйди с ним в туалет!
Наверное, хотела привить нам любовь к возвышенному, которым мы занимались с ней на уроке литературы. Мечтала, чтобы нас как можно меньше связывало с вещественным миром, и через эту мечту сделалась особенно подозрительной. Теперь ей везде мерещились осколки материальности, которые надо было выгребать из нас, как сор из кабинета. Глубоковский, сам того не ведая, навёл её на мысль о том, что в учебнике, возможно, спрятано некое непредусмотренное программой наслаждение — острое и немного запретное, напоминающее по вкусу солёную рыбу.
Поставили в известность директора, который тут же вызвонил его маму. Мама Глубоковского, как оказалось, работала уборщицей в яслях-саду через дорогу, поэтому ввиду чрезвычайной срочности происшествия смогла прибыть в класс уже минут через десять. Классная не сразу её заметила. Она как раз рассказывала что-то о чудодейственной силе книжек, которые и в блокаду помогали людям выживать почти без хлеба. Руки она раскинула в стороны, будто готовясь взлететь, и теперь в одной из растопыренных ладоней у неё лежала голова Пушкина с настенного портрета, а на другой всепрощающе улыбался Гоголь. Дневной рацион духовного выживания.
Мама Глубоковского застыла под самой дверью с полуоткрытым от удивления ртом. Наверное, после яслей всё здесь казалось ей слишком большим. Сама она была едва ли выше Глубоковского и не то чтобы толстая, а как будто состоящая ниже подбородка только из живота и грудей. Она даже не успела переодеться: так и пришла в чернильного цвета рабочем халате, в котором, вероятно, только что мыла горшки. А может, у неё и не было лучшей одежды, и она уже привыкла оборачивать себя во что попало, как учебник в газету, не видя в этом ничего особенного. Растянутая вязаная шапка с круглым выпуклым узором постоянно сползала ей на глаза, и она поправляла её тем движением, каким обычно откидывают со лба волосы, но почему-то никак не догадывалась снять.
Классная посмотрела на неё с кафедры, как со сцены, и молча направила указку на парту Глубоковского, где уже были разложены вещественные доказательства. Силясь понять, чего от неё хотят, гостья ещё несколько раз поправила шапку и наконец, словно окончательно сдавшись, положила обе руки на свои груди — единственное, на что она могла опереться в этом мире, как наша классная на Пушкина и Гоголя. Мне тогда показалось, что шапка чуть намокла спереди: наверное, на улице шёл дождь.
Чем всё это закончилось, я не помню. Глубоковский потом редко доставал свои учебники, и о том, во что они обёрнуты, никто уже не думал. Но газеты всё же пришлось снять. Их обрывки некоторое время передавались у нас из рук в руки, как листовки. Оказалось, что это телевизионная программка. Хотя все знали, что у Глубоковского нет телевизора. Но он рассказывал, что его мама любит иногда почитать программу передач. Ей специально оставляли на работе. А папу своего Глубоковский помнил плохо — просто какой-то мужчина с бородой, вот и всё.
Мы расспрашивали его ради шутки:
— С какой бородой? Как у Ленина?
Он угрюмо мотал головой:
— Нет-нет, такая, по щекам.
— Как у Льва Толстого?
— Нет, покороче.
А когда нас водили на экскурсию в Исаакиевский собор, Глубоковский вдруг показал куда-то наверх:
— Да, вот такая борода!
Но все уже забыли, о чём речь. Одна я на обратном пути остановилась перед тем витражом. Стояла, задрав голову, смотрела и никак не могла понять: что, интересно, такой мужчина мог найти в его маме?
Впрочем, я вообще очень плохо понимала мужчин и совершенно не знала, каково это — быть на их месте.
Один раз, переодевшись на физкультуру, мы пришли в спортзал чуть раньше, когда там ещё тренировался восьмой класс. Кто-то из мальчишек стал показывать всякие фокусы на брусьях, а потом эффектно спрыгнул вниз и, оттянув нарядные спортивные трусы, шлёпнул себя резинкой по животу. Под ними не было белья, и в течение одной секунды я могла рассмотреть то, чего ещё ни разу не видела так близко. Ничего особенного. Просто маленький отросток в обрамлении редких светлых волос, сидящий как-то некрепко, как помпон на кофте. Восьмиклассник, не ведая о своём разоблачении, повернулся спиной и героем зашагал в раздевалку. А я потом, встречая его в школьных коридорах, никак не могла отделаться от чувства жалости. И каждый раз обещала себе, что ни за что на свете, ни под какими пытками не выдам его тайну!
Но если разница между нами так ничтожна, что даже неловко об этом говорить, то почему бы мне не попробовать стать мальчишкой — хотя бы на один день? Нужно просто
делать вид, что в голове у тебя всё устроено по-другому. Вот, например, приходишь в Эрмитаж. Конечно, хочется поскорее к картинам на мифологические сюжеты. Там всё самое важное: любовь, примерка украшений, амурчики, с трудом удерживающие на пухлых руках цветочные гирлянды… Но нет, нарочно налагаю запрет на эти залы и смотрю только то, что интересно мальчикам. Например, охотничьи сцены. Целый зал, полный собак, рвущих зубами леопарда или облепивших со всех сторон агонизирующего медведя. Очень поучительно! Внутри явственно просыпается что-то мужское. Представляю себя во главе отряда охотников. Чувствую, что не могу уже усидеть в седле, и сама бросаюсь на загнанную дичь, впиваясь в шкуру выросшими вдруг откуда-то клыками. Кровь брызжет фонтаном, но меня не остановить! Я хочу пройти этот путь до конца, пока не научусь думать и чувствовать так же, как мужчины.
Рядом две женщины в полупрозрачных платьях рассматривают малахитовую вазу, нарочно игнорируя кровавую бойню.
— Какая тонкая работа! — восхищается одна.
Смотрю на них с презрением. Кто же будет, спрашивается, защищать их, если наступит война? Ну конечно я! А они, такие утончённые, останутся в тылу!
Иду дальше, в Рыцарский зал. Собираю в кулак всю волю, чтобы не забыть, что я мальчик, и внимательно разглядываю доспехи и оружие. Вижу себя под забралом и пытаюсь придумать какой-нибудь боевой клич, с которым так хорошо, должно быть, идти в атаку. Но нет, чего-то не складывается. Надо ещё потренироваться.
Последняя надежда — Галерея героев 1812 года. Портреты русских воинов внутри одинаковых прямоугольников радуют глаз, как орнамент на обоях. Но разглядывать каждого в отдельности нет никакого желания. Один, впрочем, немного похож на Глубоковского. Тот же вызывающий взгляд, который так не любят учителя, и растрёпанные волосы, которые художник, вероятно, долго укладывал кистью в соответствии с романтическим идеалом. Гусарская шнуровка на груди, как проступивший сквозь кожу скелет — тайный знак общества всегда готовых к смерти.
Я тут же представила себя его женой — нелюбящей и нелюбимой. Я бы ждала его из походов, чтобы потом с отвращением прислушиваться к храпу на соседней подушке. Мы бы ходили под руку на прогулку вокруг усадьбы, а он бы читал навеянные ему ветром военных пожарищ стихи. Потом бы я уже совсем решилась сбежать к умному и красивому, но в последний момент пришло бы известие, что в одном из боёв, в порыве бессмысленной храбрости ускакав вперёд всего полка, он потерял ногу. И я бы осталась. Ведь любить инвалида гораздо легче, чем просто умного и красивого.
Классная сказала, что Глубоковский и так почти что инвалид. Что он совсем ничего не понимает на уроках и надо перевести его в специальную школу для умственно отсталых. Но ведь и я тоже ничего не понимала — просто не подавала виду! Моя мама говорила, что школьная программа рассчитана на учеников среднего ума. Но им на лекциях в медицинском институте рассказывали, что даже дебилы при желании и определённом усилии могут её освоить. Я потом ещё специально уточнила по учебнику психиатрии: действительно бывали случаи, когда клинические дебилы ценой неимоверных усилий и нечеловеческого прилежания получали аттестат зрелости и даже
поступали в университет.
Я тогда сразу догадалась, что это, наверное, про меня! Пока другие после уроков спокойно играли во дворе, я заучивала наизусть целые параграфы, чтобы только никто ничего не заподозрил. Результат был очень скромный, но я-то знала, что это моя личная большая победа! В то же время я чувствовала, что могу попасться на мелочах. Все обсуждали телефильм «17 мгновений весны». А я помалкивала, стесняясь признаться, что после второй серии безнадёжно потеряла нить. Или возьмём для примера «Болека и Лёлека»! Кто-нибудь может мне объяснить, куда они всё время идут? В чём вообще смысл происходящего?
Со временем, правда, научилась как-то жить с этой пустотой, с этим хроническим недопониманием. Каждый должен возделывать свой сад, даже если в нём ничего нет, кроме калитки. Вот и у меня: все руки в мозолях, а ростков не видно!
Моё последнее школьное воспоминание о Глубоковском.
На перемене между уроками труда он вдруг вбежал в кабинет домоводства, в это царство швейных машинок, кастрюль и прочих женских орудий труда, перейдя границу, которую наши мальчишки обычно не решались нарушать, как порог девчоночьего туалета. Я сидела над шитьём, пытаясь закончить какой-то образец. Кроме нас в кабинете никого не было, и когда он прикрыл за собой дверь, на мгновение стало немного тревожно.
Но Глубоковский и сам, кажется, не знал, чего ему надо. Может
быть, просто хотел доказать, что он действительно может проникнуть куда угодно.
Прошёлся между партами, как хозяин, презрительно глядя на пробитые одинаковыми машинными строчками куски набивных тканей. Потом одним прыжком забрался с ногами на газовую плиту, подтянулся к самому верхнему шкафчику, куда на моей памяти никто не заглядывал, и начал шарить там вслепую в поисках чего-то, будто не сомневался, что оно должно там быть. Послышался низкий, как удар колокола, металлический звук. Это перевернулась жестяная банка с манной крупой. Белая струйка потекла с полки на кафельный пол, а Глубоковский засмеялся и, спрыгнув вниз, подставил под неё язык. Я только тогда обратила внимание, какой он у него длинный и красный, почти малиновый.
Когда девочки начали возвращаться в класс, его уже и след простыл. Я молча доделывала свою работу. Учительница, войдя последней, сразу обнаружила аварию.
— Кто рассыпал манку? — строго сказала она. — Признавайтесь скорее! Кто из вас рассыпал манку?
Но я его, конечно, тогда не выдала. А вот теперь пишу. Потому что ведь на самом деле очень важно знать, кто её рассыпал и что это не была одна из нас.
Недавно я опять встретила Глубоковского. Он стоял по пояс в каком-то люке, передавая инструмент своему напарнику. Заметив меня, он крикнул как ни в чём не бывало:
— Здорoво, Васильева!
Я успела заметить, что язык у него всё такой же малиновый. Или это просто так казалось на фоне немытого лица? Больше ничего не разглядела, потому что прошла мимо, не останавливаясь. И ещё потому что в правом глазу вдруг что-то зацарапало, как тогда, когда он попал в него графитом.
Жаль всё-таки, что не поговорили. Ну ничего, может быть, ещё увидимся. Где-нибудь там, на глубине.

© 2015-2019 "Берлин.Берега". Все права защищены. Никакая часть электронной версии текстов не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети интернет для частного и публичного использования без разрешения владельца авторских прав.

Durch die weitere Nutzung der Seite stimmst du der Verwendung von Cookies zu. Weitere Informationen

Die Cookie-Einstellungen auf dieser Website sind auf "Cookies zulassen" eingestellt, um das beste Surferlebnis zu ermöglichen. Wenn du diese Website ohne Änderung der Cookie-Einstellungen verwendest oder auf "Akzeptieren" klickst, erklärst du sich damit einverstanden.

Schließen