литературный журнал

Юлия Лебедева

Рассказ опубликован в журнале „Берлин.Берега“ — №1/2021

Юлия Лебедева

Гойка

Я сидела в огромной гостиной на краешке тонконогого диванчика, словно потерянный рыбак на оторвавшейся льдине, и пыталась вспомнить, бывала ли я когда-нибудь в таких ог­ром­ных квартирах. В местах, откуда я родом, жилища были более компактных размеров. Да и гостиную гостиной мы никогда не называли — говорили «большая комната». Только какая же она была большая? Вот это и есть большая комната, но её так назвать язык не поворачивается. С первого взгляда понятно — это гостиная: паркет, литографии Шагала на стенах, покрытая патиной серебряная менора на массивном деревянном комоде. В этой комнате я чувствовала себя маленькой и чужой. Хотелось вернуться домой, в общагу, и есть печенье под одеялом, но, конечно, я не решилась уйти.

— Кати, познакомься, это моя мама Эстер…

Я попросила Бена называть меня Кати. Лучше уж так, чем Катья.

Мама Бена невысокая, слегка полноватая, очень добро­душная на вид. У неё густые каштановые волосы и большие кра­сивые глаза. Бен похож на отца, он показывал мне фотографии со школьного выпускного. Вскоре после этого его отец умер от рака. Бен единственный из моих знакомых, у кого умер кто-то из родителей, и каждый раз, когда я об этом думаю, мне становится жаль Бена, и от этой жалости мне кажется, что я люблю его чуточку сильнее. Я даже боюсь думать о том, что кто-то из моих родителей может умереть.

Мы познакомились несколько месяцев назад, в конце пер­вой университетской недели. Накануне вечером я проревела в трубку: «Мамочка, забери меня отсюда». И теперь сидела в аудитории с опухшим от слёз лицом и твёрдым решением бро­сить университет и уехать из Мюнхена домой в Хемниц. И, наверное, так бы и поступила, если бы на анатомии ко мне не под­сел худой ушастый парень. Он не очень понравился мне вне­ш­не, но оказался первым человеком, который проявил ко мне интерес, а после лекции предложил вместе пойти в столовую.

Пока я стояла в очереди за зажаренным до смерти шни­целем, Беньямин, так он мне представился, достал из рюкзака коробочку с принесёнными из дома тушёными овощами и начал есть.

— Ты вегетарианец? — поинтересовалась я.

— Нет, я еврей, — спокойно ответил Беньямин.

Такого ответа я не ожидала. Во-первых, я до сих пор не привыкла к тому, что люди могут открыто, без обиняков, пер­вому встречному-поперечному рассказывать о своей нацио­­нальности. В стране моего детства такую информацию пред­по­читали скрывать, а на прямой вопрос отвечать: «А вы с какой целью интересуетесь?» А во-вторых, при первом же знакомстве встретить «своего» — вот это совпадение! Нет, не совсем «своего» конечно, но всё же…

— Я тоже, — ответила я откровенностью на откро­вен­ность.

— Правда? Ну ничего себе! А откуда ты? У тебя такой милый акцент…

Мне понравилась эта политкорректная формулировка.

— Из России. Приехала по еврейской линии с роди­те­лями.

— Но ты светская, да?

— Прости, что?

— Ну я имею ввиду, ты не религиозная, кашрут не со­блюдаешь, — Беньямин посмотрел на остатки моего шницеля.

— А-а-а, в этом смысле… Нет… Я же из России, у нас там вообще с религией не очень, всё-таки в Советском Союзе семьдесят лет с ней боролись. Видимо, успешно. А ты?

— Я, если честно, тоже не очень. Мы дома отмечаем шаб­бат и всякие праздники, и я стараюсь не есть свинину. Ни­когда не знаешь, что они кладут в эти шницели.

— Ничего себе «не очень», — сказала я с улыбкой и посмотрела на Бена. Бен улыбнулся в ответ.

Мы проболтали до следующей лекции. Общее еврейство быстро нас сблизило. Но было ли оно такое уж общее? До встре­чи с Беном я думала, что все евреи в Германии такие же, как и мы — импортированные раскаявшимися немцами из бывших республик Союза эмигранты на социальном пособии. И тут мне встретился этот еврейский парень, родившийся и выросший в Мюнхене. Разве такое возможно? Разве есть в Германии «не­мец­кие» евреи? В Хемнице таких точно не было. В тот день я постеснялась спросить. Но позже, уже когда мы начали встре­чаться, и Бен каждый вечер провожал меня из университета до метро и неизменно целовал сначала по-настоящему, а потом в самый последний раз, на прощанье, в щёку, я спросила. И он рассказал, что семьям его бабушки и дедушки почти в полном составе удалось бежать в Швейцарию. А после войны, в конце пятидесятых, его дед получил должность старшего инженера на БМВ и вернулся в Мюнхен вместе с беременной женой. Отец Бена родился уже здесь, а с Эстер познакомился в Швейцарии на летних каникулах.

Мы стояли на платформе и смотрели, как один за другим проезжают поезда метро.

— Нам повезло. Из всей большой семьи, с обеих сторон, в Холокосте погиб только один человек — двоюродный брат моего деда. До последнего не хотел бросать свою фирму и в кон­це концов не успел уехать…

 

Эстер зовёт нас с Беном ужинать. Обеденный стол сде­лан из того же массивного дерева, что и комод. За таким столом приятно сидеть. Здорово было бы разложить на нём учебники — точно бы все уместились — и писать конспекты, касаясь ла­донями прохладной гладкой столешницы.

— Бен сказал, ты из России? — спрашивает меня Эстер.

— Да, мы приехали по еврейской линии пять лет назад.

— И ты уже знала немецкий?

— Нет, выучила его здесь.

— Ты большая молодец, только недавно приехала, а уже так хорошо говоришь и даже поступила на медицину.

— Я, если честно, не знала, куда хочу поступать после школы, но из-за родителей выбрала медицину.

— А кто они по профессии?

— Врачи.

— О, как замечательно, — улыбнулась Эстер, — мой муж тоже был врачом, хирургом. Бен тебе, наверное, рассказывал.

Und was sind deine Eltern von Beruf? — Кто твои родители по профессии? Какая странная фраза, почти как из учебника немецкого языка. Никогда раньше я не слышала, чтобы кто-то произносил её в реальной жизни. Если бы Эстер спросила меня, кем работают мои родители, мне пришлось бы рассказать, что они безработные, сидят на социальном пособии, посещают языковые курсы, пытаются подтвердить дипломы, а по выходным подрабатывают, разнося по квартирам бесплатные газеты и рекламные проспекты супермаркетов.

Но она не спрашивала, кем они работают или чем за­нимаются тут, в Германии. Она спросила, кто они по профессии. А по профессии они, конечно, врачи. Они бы и сами так ответили. Я думаю, они никем другим быть просто не умеют. Папин лучший друг предлагал папе стать риелтором. Это было за пару лет до нашего отъезда. Зарплаты двух терапевтов в городской больнице едва хватало на еду, и дядя Миша предложил устроить папу в свою риелторскую контору. Я слышала их разговор на кухне. Но папа отказался. А вскоре после этого начал готовить документы на переезд. «В Германии не хватает врачей, — го­ворил он маме. — С нашим опытом нас там с руками оторвут». Да только в Хемнице никто не спешил отрывать их с руками. «Вот сейчас язык подучим и всё получится», — не унывал он, но год от года уверенности в его голосе становилось всё меньше.

Мы по-прежнему сидели за столом. Эстер приготовила пасту с лососем. Я впервые попробовала это блюдо здесь, в Германии. И сначала мне показалось странным есть рыбу вместе с макаронами, даже более странным, чем солёную пиццу со сладким ананасом. Было очень вкусно, и я несколько раз совершенно искренне похвалила ужин. Эстер поблагодарила меня и стала расспрашивать о нашей жизни в России.

Я не хотела ничего приукрашивать, но это выходило как-то само собой. Может быть, у меня случился неожиданный приступ ностальгии. Но, скорее, дело в том, что у меня дейст­ви­­тельно было счастливое детство. Родители говорили, что решили эмигрировать, чтобы дать мне шанс на лучшую жизнь, но моя жизнь и до того была неплохой. Конечно, я понимала, что они имели в виду, но всё-таки иногда мне казалось, что моим светлым будущим они пытаются оправдать свой побег от провинциальной нищеты девяностых. Как будто этот побег нуждался в оправдании.

И всё же мой рассказ выходил идиллически неправдо­подобным.

Я рассказывала про то, как мы ездили на дачу и ночевали в нашем домике прямо на матрасах, набитых ароматным се­ном, и как зимой катались на лыжах вдоль реки. Про то, как я училась играть на скрипке, а мама аккомпанировала мне на фортепиано, когда приходили гости. Про то, как отец учил меня играть в шахматы, и что у меня даже есть юношеский разряд. Я рассказывала и понимала, что у меня выходит романтическая пастораль, но ничего не могла с собой поделать. Я говорила и как будто одновременно с этим с удивлением наблюдала сама за собой со стороны. Но ведь и это тоже было правдой. Правдой, которая существовала в одной реальности с нищетой девяностых и безысходностью российской провинции.

Но эта моя правда превратилась в тыкву той же ночью, когда я лежала в кровати у себя в общежитии. Я раз за разом проигрывала у себя в голове разговоры прошедшего вечера и всё больше убеждалась, что обманула Эстер. Наплела ей не­былиц вместо того, чтобы рассказать, как мы втроём жили в однокомнатной квартире. И как родители на последние день­ги покупали на работу шариковые ручки, потому что в их го­родской больнице не было даже ручек. И как однажды папин пациент, директор холодильного комбината, подарил папе в знак благодарности двадцать килограммов мороженой скумбрии, и мы целый месяц ели одну только скумбрию. Или как однажды у нас вскрыли подвал и украли все заготовки на зиму, и я никогда не видела, чтобы моя мама так горько плакала.

Я должна была бы рассказать ей, что мои родители безработные, живущие в самом непрестижном районе Хемница на социальном пособии, а вместо этого рассказывала про нашу дачу и запах сена… Но что мне было делать, если у меня было две правды? Могла одна из них быть более правильной?

Внезапно меня осенила догадка, и от этой мысли мне стало так жутко, что все мои внутренности стянулись в комок, а кожа покрылась мурашками: да я просто хотела понра­вить­ся Эстер, хотела быть с нею на равных. Разыгрывала из себя воспитанницу института благородных девиц, потому что сты­ди­лась признаться, что мои родители безработные. Но самое ужасное даже не в том, что я наврала Эстер. Самое страшное — что я врала самой себе и даже не отдавала себе отчёта в этом. Я отказывалась принимать реальность, в которой жила, подменяя её картинками прошлого, которые заботливая память очистила от всего плохого.

Я лежала в своей тёмной комнате и не могла уснуть от жгучего чувства стыда. Засыпая, я подумала, что надо во всём признаться Бену. Но, проснувшись на следующее утро, я сочла свои ночные переживания преувеличенными. В конце концов, я просто отвечала на вопросы, которые мне задавали.

В субботу вечером после шаббата Бен пришёл ко мне в общежитие. Мы лежали на моей узкой кровати, ели мандарины и складывали кожуру прямо на наши голые животы. Приятно было ощущать прохладу мандариновой шкурки на коже.

— Ты очень понравилась моей маме, — сказал Бен как бы между прочим, как будто стеснялся.

— Что, прямо так и сказала — «Кати мне очень пон­ра­вилась»?

— Нет, она сказала, чтобы ты приходила в следующую пятницу на шаббатный ужин. На её языке это означает, что ты ей очень понравилась. Обычно собирается только семья, она никогда не зовёт посторонних, — Бен чмокнул меня в щеку. — Придёшь?

Я мысленно отмахнулась от налетевшего секундного сом­нения и бодро ответила:

— Конечно.

В следующую пятницу я попросила Бена встретить меня у метро, чтобы мы вместе зашли к нему домой. Я боялась, что дверь мне может открыть кто-то из его братьев или кузенов, или их жён, которые в шаббат собирались в доме у Эстер, и я не буду знать, что сказать.

Был январь, на улице начинало темнеть, но в квартире было ярко и шумно. Пахло едой и духами. Мне показалось, что я попала на новогоднюю вечеринку, и эта мысль меня развеселила.

В ожидании пока все соберутся, мы с Беном вышли на балкон, где стояли его кузены, один из них, Давид, курил.

— Я думала в шаббат нельзя курить, — шепнула я Бену в ухо.

— Давид атеист, но он любит вкусно поесть, — ответил Бен громко и как бы приглашая остальных принять участие в нашем разговоре.

— Пропустить шаббат у твоей мамы — вот это был бы настоящий грех, — весело ответил Давид. — А это знаменитая Кати, про которую Бен нам уже все уши прожужжал, так?

— Привет, приятно познакомиться, — я протянула Давиду руку.

— Ну наконец-то наш Бен нашёл себе хорошую ев­рейс­кую девочку, — другой кузен, Арон, похлопал Бена по плечу.

— Да ещё и студентка медицины. Эстер должна быть на седьмом небе, — рассмеялся Давид.

— Когда свадьба? — так же со смехом, подтрунивая, спросил Арон.

— Не смущай Кати, — сердито ответил Бен и потянул меня за руку назад в комнату.

Мы сели за стол. Это был мой первый шаббат, и я не знала, чего ожидать. На столе перед Эстер стояло два массивных серебряных подсвечника. Она встала и зажгла длинную спичку. За столом все замолчали. Эстер несколько раз провела руками над пламенем двух зажжённых свечей, а затем закрыла ладонями лицо и, еле шевеля губами, произнесла молитву.

Потом встал Йозеф, старший брат Бена, он до краёв наполнил резной серебряный стакан вином — так, что вино про­лилось через край на серебряное блюдце, и произнёс мо­литву на иврите. «Неужели все, кроме меня, понимают этот язык», — думала я, пока Йозеф произносил слова, значение которых так и осталось для меня загадкой. Когда он договорил, сделал большой глоток вина и передал стакан своей жене. Та отлила немного вина в свой бокал и передала стакан Эстер. Все присутствующие за столом брали по очереди серебряный стакан и отливали себе немного вина. Я не понимала значения этого ритуала, но, когда очередь дошла до меня, тоже налила себе вина и тут же поймала себя на мысли, что стараюсь выглядеть максимально естественно, как будто всё происходящее для меня так же привычно, как и для всех остальных.

После того, как каждый сделал по глотку вина, все встали и направились в сторону ванной комнаты. Только атеист Давид остался сидеть за столом. Йозеф бросил на него сердитый взгляд, но ничего не сказал. Я совершенно не понимала, что про­­­исходит вокруг меня, но старалась не подавать виду. Между тем все гости по очереди в полном молчании заходили в ванную комнату, а затем возвращались к столу. Я не знала, что они там делали, поэтому, когда пришла моя очередь, я зашла, посмотрела на себя в зеркало, поправила волосы, присела на краешек ванны и, просидев около минуты, вышла. Спрашивать Бена о значении ритуалов я постеснялась. Я была ужасно влюблена и очень боялась потерять его расположение, показавшись глупой и необразованной. По тому, как естественно Бен и его семья выполняли все действия, было понятно, что в их мире любой ребёнок знает об этом празднике больше меня. Поэтому я просто повторяла за остальными и мысленно ругала себя за то, что не прочитала заранее в интернете, что меня ожидает.

Все снова собрались за столом, Йозеф прочитал молитву над двумя заплетёнными в форме кос продолговатыми булками, а затем разломил их и передал остальным.

Когда сидевший в конце стола Арон взял последний кусочек хлеба, разговоры как по команде возобновились. Все оживились и потянулись к расставленной на столе еде.

В комнате стало шумно. Говорили наперебой, делились новостями, шутили.

— Кто-то слышал, как дела у Даниэля, сто лет его не ви­дел, — спросил Арон, как бы обращаясь ко всем присутствующим одновременно.

— Даниэль — ещё один мой кузен, сын маминой сестры, — объяснил мне Бен, который весь вечер давал мне короткие справки о предметах разговора, чтобы я не чувствовала себя неловко.

— Ха, ты не слышал? — бодро отозвался Давид. — Он решил жениться на гойке! Ты представляешь! У бедной нашей тёти будет удар.

— В смысле — на гойке? — переспросил Арон.

— Представляешь, на каком-то еврейском мероприятии он познакомился с девушкой, Сарой, они начали встречаться, а потом выяснилось, что у неё мать не еврейка. А Даниэль втрес­кался по уши, ничего не хочет знать, сделал ей предложение. Когда его родители узнали, стали убеждать Сару сделать гиюр, а она ни в какую. В общем, там целая драма.

— Ну и дела, — в голосе Арона слышалось удивление, — кажется, я пропустил всю историю.

Я слушала этот диалог, и хотя и не понимала половины слов, чувствовала, как холодеют мои руки, а из солнечного сплетения по телу расползается тревога. После ужина Бен пошёл проводить меня. Я предложила прогуляться пешком до моего общежития. Начался снегопад, и город, освещённой густо-жёлтым светом фонарей, стал похож на театральную кулису.

— Бен, эта девушка, Сара, про которую рассказывал Давид…

— Да?

— Он сказал, что она гойка и что она не хочет делать гиюр. Что это значит?

— А ты точно настоящая еврейка? — с улыбкой ответил Бен и посмотрел на меня. Я не знаю, какое выражение в этот момент было на моём лице, но только Бен перестал улыбаться. — Извини, я не хотел тебя обидеть. Я знаю, что ты не очень разбираешься в религиозных вещах, ты говорила. Гои — не­евреи. Еврейство ведь определяется по матери. Поэтому даже если у человека отец еврей, по еврейским законам такой человек не еврей, и чтобы стать евреем, должен сделать гиюр, то есть перейти в иудаизм. А это гораздо более сложная процедура, чем крещение у христиан. Поэтому я понимаю, что Сара не хочет этого делать. Кроме того, человек рождённый евреем, остаётся евреем вне зависимости от того, насколько он религиозен. Вот Давид, например, говорит, что он атеист. Но только хочет он того или нет, он всё равно остаётся евреем. А вот Сара — нет. Она может стать еврейкой только если пройдёт через гиюр. Но тогда ей придётся в строгости следовать всем заповедям. Питаться по кашруту, соблюдать шаббат, молиться… Это обязательное условие для принятия гиюра. Если ты перешёл в иудаизм, ты уже не можешь жить как раньше, светской жизнью.

— То есть если у человека мама еврейка, то он может вообще ничего не соблюдать и не верить в Бога, но будет при этом бóльшим евреем, чем человек, который верит, но которому не повезло родиться у нееврейской матери?

— Именно.

— И твой кузен не может жениться на девушке, потому что у неё мать нееврейка?

— Ага.

— Но это же средневековье какое-то!

— Такова наша религия. И кто знает, возможно именно благодаря ей наш народ вынес все трудности, которых за про­шедшие пять с лишним тысяч лет было не мало, и пережил Холокост. Видишь ли, миссия каждого еврея — это продолжение рода, ведь только так мы можем противостоять тем, кто хочет нас уничтожить. Поэтому для евреев так важно жениться на своих: дети-евреи могут быть только у матери-еврейки.

Мы подошли к общежитию. Я знала, что Бену хотелось зайти, но единственное, чего хотелось мне — остаться одной и попытаться осмыслить всё, что произошло в этот вечер. Хотя нет. По правде говоря, мне хотелось ни о чём не думать. Мне хотелось лежать в своей комнате и смотреть в темноту. Я сказала Бену, что плохо себя чувствую, и попрощалась.

Зайдя к себе в комнату я, не раздеваясь, как была — в зим­­нем пальто, легла на кровать и тут же заснула. Наутро я прос­­нулась действительно больной. Температура подскочила, ломило всё тело. Сил хватило на то, чтобы надеть пижаму и закрыть шторы. «Кары библейские не заставили себя ждать», — была моя последняя мысль, прежде, чем я снова погрузилась в тяжёлый и липкий температурный сон.

Следующие два дня фазы сна, больше похожего на нар­котический бред, сменялись фазами не менее мучительного бод­рствования, когда мысли о произошедшем у Эстер настигали меня, и я пыталась спастись от них бегством в сон. На третий день, когда я уже отчаялась выбраться из этого круговорота, тем­пе­ратура прошла.

Спать больше не хотелось, а значит, и бежать мне больше было некуда. Встреча с собственными мыслями была неизбежна.

На фоне некоторого количества фобий и неврозов, которыми я страдала, один аспект моей личности — национальная принадлежность — никогда ни вопросов, ни сомнений у меня не вызывал. Моя идентичность казалась мне предельно ясной, хотя и многогранной. Вопрос национальности, который на родине почему-то стоял очень остро, прояснился довольно рано, когда в возрасте четырёх лет во дворе старшие мальчишки обозвали меня еврейкой. Откуда они владели информацией, о которой сама я на тот момент даже не догадывалась, я не знаю. Хотя предполагаю, что слово еврейка они использовали в качестве ругательства самого широкого профиля, никакого особого смысла в него не вкладывая, но попав в самое яблочко в моём случае. На мальчишек я не в обиде. Они открыли мне глаза на обстоятельство, которое всегда присутствовало в моей жизни, и на которое я, в силу его обыденности, совершенно не обращала внимания. Так не обращаешь внимания на большой палец ноги, пока в один прекрасный день не прищемишь его дверью. Впоследствии моё еврейство стало принимать более чёткие контуры, в основном подпитываясь рассказами бабушки. Если уж еврейство и передаётся по материнской линии, то я наследовала явно от бабушки. Моя еврейская идентичность росла и крепла на её песнях на идиш, слов которых она сама уже не понимала, а повторяла как древнее заклинание, на её фар­шированной рыбе и медовом пироге леках, на рассказах о еврейских погромах, которые пережила её семья и традициях, которые ещё соблюдались, когда она была ребёнком, и пос­те­пенно отмирали в стране победившего атеизма.

Однако не везде советской власти удалось победить ре­лигию. В семье моей русской матери никогда не переставали ис­­поведовать православие, поэтому, как и было принято, при рождении меня крестили. Со временем в моей голове сло­жи­лась весьма логичная схема: я считала себя русской по про­ис­хождению, еврейкой по национальности и православной хрис­тианкой по религии. Все эти характеристики прекрасно ужи­вались между собой, как уживались члены моей семьи. А я про себя называла этот коктейль подхваченным немецким сло­веч­ком «мульти-культи».

Буквально до прошедшей пятницы эта конструкция су­ществовала у меня в голове, не вызывая никаких противоречий. И вот теперь выясняется, что я никакая не еврейка. То есть я вдвойне обманула Эстер и Бена. Выходит, что я не только аферистка и самозванка, я ещё и лжееврейка, гойка! Гойка! От одной мысли об этом мне хотелось провалиться сквозь землю и просто перестать существовать. Конечно, до пятницы я и не подозревала о существовании всех этих нюансов. Но ведь незнание закона не освобождает от ответственности. Одно было понятно: после того, что произошло, ни жить как раньше, ни смотреть Бену в глаза было решительно невозможно. Но и во всём признаться мне просто не хватит смелости. После того, как презрительно они говорили об этой Саре, я скорее умру, чем расскажу Бену правду. Мне опять захотелось позвонить маме и закричать в трубку: «Мамочка, забери меня!» Но вместо этого я набрала Бена, сказала, что грипп меня окончательно свалил и попросила не навещать меня ближайшую неделю, чтобы не заразиться перед сессией.

Мы созванивались каждый день и я, стараясь говорить как можно более слабым голосом, жаловалась на затяжную бо­лезнь. Когда винить грипп и дальше было уже невозможно, я забаррикадировалась у себя в комнате и, ссылаясь на то, как много мне нужно навёрстывать после болезни, отказалась встречаться с Беном ещё неделю.

Конечно, я не могла прятаться от Бена вечно. Ситуация требовала разрешения, но я никак не могла придумать, как мне поступить. Я перестала нормально есть и спать и не могла сконцентрироваться на учёбе. В голове пульсировала только одна мысль: «Ты должна признаться Бену». Мне казалось, что и вся я превратилась в эту одну пульсирующую фразу. Но эта же мысль парализовала мои силы и мою волю. Да, я должна. Но. Я. Не. Могу.

Мы не виделись с Беном уже несколько недель. Я сидела за своим письменным столом и пыталась сконцентрировать взгляд на картинке в анатомическом атласе, изображающем чело­­веческое туловище без кожи. Глаза скользили по латинским названиям мышц, но слова не задерживались в моей памяти и нескольких секунд, и мне приходилось перечитывать эти наз­ва­ния снова и снова.

В дверь постучали. Я нехотя сползла со своего стула и пошла открывать. Передо мной стоял Бен. В тот момент, когда я увидела его лицо во мраке коридора, моё сердце совершило сальто-мортале внутри грудной клетки, а потом бешено засту­чало, как будто желая покинуть моё тело и оставить меня совсем одну решать проблемы.

— Привет, — тихо сказал Бен и в голосе его звучала грусть.

— Привет, — так же тихо ответила я, — проходи.

Бен зашёл и сел на кровать. Я снова села к письменному столу, только на этот раз лицом к Бену.

— Как ты себя чувствуешь?

— Спасибо, уже гораздо лучше, но это был самый ужас­ный грипп из всех, которыми я болела.

— Ужас… Рад, что тебе лучше… Я хотел спросить тебя, может быть, я тебя чем-то обидел? Мне кажется, что ты меня избегаешь.

— Нет, нет, что-ты. Ты меня не обидел.

— Но что-то же случилось? Я чувствую.

Я посмотрела на его долговязую фигуру и любимое лицо с большими карими глазами, которые из-за очков казались ещё немного больше и тем самым придавали лицу Бена некоторую комичность, которая будила во мне щемящее чувство нежности к нему.

Я посмотрела в эти его смешные большие и по-детски широко распахнутые глаза и в эту же минуту поняла, что я сейчас скажу. И ещё не начав говорить, уже почувствовала ужасную тоску и жалость и к Бену, и к себе и вообще ко всему, что меня окружало. К семье Бена, которая связывала себя важными для них и непонятными для меня правилами, к моим родителям, которые потеряли себя и никак не могли найти в этой новой стране, к нам с Беном как к чему-то единому, что ещё существовало в этот момент, но чего уже больше не будет минуту спустя, и по чему я ещё долго буду отчаянно скучать, после того, как произнесу фразу, которая тогда казалась мне гуманной и даже мудрой.

— Бен, прости, но я больше не люблю тебя.

© 2015-2019 "Берлин.Берега". Все права защищены. Никакая часть электронной версии текстов не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети интернет для частного и публичного использования без разрешения владельца авторских прав.

Durch die weitere Nutzung der Seite stimmst du der Verwendung von Cookies zu. Weitere Informationen

Die Cookie-Einstellungen auf dieser Website sind auf "Cookies zulassen" eingestellt, um das beste Surferlebnis zu ermöglichen. Wenn du diese Website ohne Änderung der Cookie-Einstellungen verwendest oder auf "Akzeptieren" klickst, erklärst du sich damit einverstanden.

Schließen