литературный журнал

Евгений Никитин

Немецкие рассказы

 

Как я эмигрировал в Германию

Однажды немецкое государство захотело воссоздать в стране еврейскую диаспору и пригласило нас с мамой к себе жить. Мы долго ждали, пока немцы додумаются до этого. Я как раз заканчивал школу и всё ждал. Было ясно, что если я не уеду, то придётся устраиваться в Москву гастарбайтером. В Молдавии делать было нечего. Я не знал молдавского.

Но однажды они-таки дотумкали до того, чтобы пригласить нас к себе. Мы бы, правда, никогда об этом не узнали, если бы не счастливая случайность. Потому что почтальон по ошибке положил письмо в чужой почтовый ящик. Не к нам, а к Эмилии Ивановне, учительнице русского языка, жившей этажом выше. А Эмилия Ивановна, не обратив внимания на адрес, вскрыла письмо и ничего в нём не поняла, потому что она не знала немецкого. Она решила, что это какая-то реклама и выкинула наше приглашение в мусорное ведро.

Но счастливая случайность спасла нас. Бабушка в этот день встретилась на базаре с Эмилией Ивановной. Надо сказать, что жители Рышкан всегда встречались «на базаре». Событий в Рышканах было не очень много, поэтому такие встречи «на базаре» потом составляли главный предмет дискуссий.

Итак, моя бабушка встретила Эмилию Ивановну. Само по себе это ничем бы нам не помогло. Но у бабушки были предчувствия. Например, она видела сны. Однажды секретарша нашего жилищного кооператива умерла и стала сниться бабушке. Сначала она завещала ей во сне свою печатную машинку, на которой я потом напечатал свой первый рассказ, а потом стала предупреждать о разных событиях. Накануне того дня бабушка ночью пообщалась с покойной и утром сказала, что у неё предчувствие.

Поэтому, когда она встретила Эмилию Ивановну, внутри бабушки что-то дрогнуло. Стоило учительнице русского упомянуть странное письмо, бабушка сразу почувствовала — это наше приглашение.

И она была права.

Поэтому мы уехали в Германию и стали там жить.

По прибытии нас поселили в общежитии. Командора общежития звали фрау Шаф, что переводится как «овца». Она определяла, кому где жить. Она была очень милая женщина. Её коллегу по работе в ратхаусе звали фрау Каналья. Это никак не переводится, во всяком случае, с немецкого. Фрау Каналья занималась выплатой нам государственных денег. Поскольку у эмигрантов своих денег быть не может, им платили государственные. Это называлось «социал».

Если у нас были проблемы с жильём, мы шли к фрау Шаф, а если с деньгами — к фрау Каналье.

Общежитие стояло на краю города у поля, засеянного кукурузой. Честно говоря, мы как будто снова оказались в Рышканах. Кроме евреев здесь селили немцев из Казахстана. На каждом этаже жило по целой деревне казахстанских немцев, каждая со своими отдельными старостами и начальниками колхоза. Те из них, которые действительно были немцами, селили у себя своих односельчан нелегально.

На нашем этаже тоже жила деревня немцев. Они постоянно мылись, поэтому я никогда не мог попасть в ванную комнату и утратил привычку чистить зубы по утрам. Но я не считаю из-за этого, что они плохие. Я хорошо отношусь к казахстанским немцам.

Евреев в общежитии было не очень много и все пожилые, кроме меня. Я не знаю, как они должны были воссоздавать еврейскую диаспору. Ведь способность к деторождению они, скорее всего, уже утратили, и сами тоже должны были скоро умереть от старости.

Кроме того, мужчин здесь было раз, два и обчёлся. В основном пожилые тётки. Кроме меня в общежитии жил только один еврейский мужчина — Семён. Он был старожилом, и ходили слухи, что он шпионит в общежитии по заданию фрау Канальи.

Дело в том, что эмигрантом не разрешалось иметь в комнате ничего лишнего. Если у тебя есть, например, микроволновка, то зачем платить тебе «социал»? Продай микроволновку сначала.

Естественно, что у казахстанских начальников колхоза всё это было — и микроволновка, и телевизор, и, прости Господи, плэйстейшн. Их надо было вывести на чистую воду. Этим Семён, по слухам, и занимался.

Однажды он постучал и в мою комнату.

— Добрый вечер. Вы не могли бы одолжить мне стакан соли?

— Мог бы. А зачем вам соль? — спросил я.

— Я делаю такой, знаете ли..м-м-м… луковый суп. На основе, знаете ли, лука…

Говоря это он пристально оглядел мою комнату, но не обнаружил в ней ничего запретного, кроме бабушкиной печатной машинки, которую я привез из Рышкан. Я дал ему соль. Он понюхал её и сказал с некоторым сожалением:

— Вы знаете, что настоящая фамилия Ахматовой была Горенко?

После этого он, не дожидаясь ответа, закрыл дверь и больше не приходил. Вот скажите, разве мог такой мужчина воссоздать в Германии еврейскую диаспору?

Поэтому я понимал, что единственная надежда — на меня. Только с этим я не мог справиться в одиночку. Чтобы родить еврея, я должен был зачать ребенка тоже от еврейки, потому что у нас национальность считается по матери, а вокруг были одни казахстанские немки. Кстати, мной они не интересовались. Через несколько лет, когда я совсем повзрослел, эта проблема начала сильно нервировать меня и мой, так сказать, гормональный фон. Казахстанские немки старались выходить замуж за коренных жителей. А коренные немки тоже не интересовались отношениями с нищими обитателями эмигранских коммуналок.

Когда я стал жить отдельно от матери, я полностью опустился от одиночества и безысходности. Немцы отправили меня подметать школу, чтобы я хоть как-то приносил пользу обществу. Вся социальная помощь у меня без остатка уходила на выплату долга за компьютер, который я купил в рассрочку, чтобы вечерами сидеть на литературных сайтах. Питался я почти полностью кофе с сахаром. Честно говоря, жизнь была совершенно невыносимой и, что ещё хуже, бессмысленной. Поэтому, познакомившись по Интернету с девушкой из Москвы, я буквально в один день всё бросил, уехал с одной сумкой в Россию и стал молдавским гастарбайтером. Как говорится, от судьбы не уйдёшь.

Социаламт

В 2001 году в Германии я погрузился в страшную депрессию. У меня не было никакого круга общения, я висел между двумя точками сна, как мёртвая муха на паутинке. Я перестал мыть посуду и складировал её на кухне, пока не осталась одна тарелка. На столе у меня стоял пакет с сахаром для кофе, и сахар уходил быстрее песка в песочных часах. Тогда я решил завести кошку.

Помню, в Молдавии кошки и собаки водились просто под окном. Высунулся, схватил и готово. Но в Дортмунде не было никаких бродячих животных. Я не знал, где взять кошку. Так что я дал объявление в газету.

«Возьму к себе жить котёнка. Лучше женского пола. Обращаться по номеру такому-то».

На следующий день мой телефон впервые за год зазвонил.

— Добрый день, герр Никитин. Меня зовут Марта Херцфельд. Я по поводу объявления.

— Да?

— Зачем вам котёнок?

— Что вы имеете в виду?

— Я звоню из общества защиты животных. Хочу выяснить, что вы собираетесь делать с котёнком.

— Ничего. Я буду его кормить.

— Тестировать новые кошачьи корма?

— Да нет, ничего подобного! Я частное лицо.

— Все так говорят. Кстати, почему котёнок?

— Чтобы наблюдать, как он растёт, играть с ним…

— Но почему именно женского пола? — с нажимом спросила Марта Херцфельд.

— Я больше люблю кошек.

— В каком смысле «любите»?

— У меня всегда были кошки. Раньше.

— И что с ними происходило?

— Да ничего, старели и умирали. Я жил в Молдавии, у нас была куча кошек.

— Вы больше не в Молдавии, герр Никитин. Вы это понимаете?

— Конечно, понимаю.

Марта Херцфельд произвела какой-то странный звук, типа „хм-хм-хм-хм-хм“.

— Я всё ещё не уверена. Вы точно обещаете, что не будете ставить над котёнком никаких экспериментов?

— Мамой клянусь.

— Ну хорошо. Я дам вам телефон одной пожилой фрау, которая держит кошек.

— Спасибо.

— Она на вас посмотрит.

— Посмотрит?

— Да. Нужно разобраться, как вы находите общий язык с животными. А потом я сама приду к вам домой.

— Зачем?

— Выясню, какие у вас условия жизни.

Тут я вспомнил про посуду на кухне. Про единственную тарелку. Про пакет сахара. Про запах одинокого человека.

— Знаете, не стоит ко мне приходить.

— Ах, да? Это почему ещё?

— Я передумал заводить котёнка.

— Вот и хорошо, — бросила Марта Херцфельд. — Меньше народу, больше кислороду.

Она, конечно, не это сказала, но смысл был примерно такой же, и прозвучала фраза так же нелепо.

Я проспал ещё несколько дней, как вдруг меня вызвал на аудиенцию работник социальной службы. У него была длинная фамилия, похожая на название йогурта, типа Вим-Биль-Данн. Я пришёл в назначенное время в социаламт и отыскал нужный кабинет.

— Так-так, — пробормотал Вим-Биль-Данн, мрачно оглядывая меня. — Герр Никитин. Вы уже нашли работу?

— Нет, пока не нашёл.

— Вот как, вот как… Видите ли, до нас дошли сведения, что вы намеревались завести кота.

Кот по-немецки звучит как „катер“. Да и интонация у Вим-Биль-Данна была такая, будто я втайне от государства решил приобрести катер и заняться контрабандой секс-рабынь с территории бывшего СССР через Северное море.

— Не кота. Кошку.

— Ну кошку так кошку. Вы завели её?

— Нет, не завёл.

— Вот и хорошо. Но мне придётся это проверить.

— Зачем?

— Видите ли, герр Никитин, мы платим вам социальную помощь, чтобы вам самому хватало на пропитание. Если вы заводите кошку, значит у вас появился дополнительный источник дохода. У вас появился дополнительный источник дохода?

— Нет.

Вим-Биль-Данн испытующе посмотрел на меня из-под мохнатых бровей.

— А чем вы собирались кормить кошку?

— Собственной плотью, — ответил я.

— Ага, — сказал работник социальной службы, ничуть не удивившись, и сделал себе в бумагах какую-то пометку. — Очень хорошо. Вы пока свободны. Можете идти, герр Никитин. Фидерзейн.

Я пошёл домой. По дороге у меня в голове крутилась грустная песенка:

Хотел я кошку завести,
Но нет в округе кошек.
Хотел я блошку завести,
Но нет бездомных блошек.

Что ж, стану сам я кошкою,
Обзаведуся блошкою…

Пётр Исаевич

Однажды я искал литературу и нашёл жизнь. Как всё началось, я прекрасно помню, словно это произошло сегодня. Отправной пункт — день, случившийся со мной более десяти лет назад, когда я жил в Германии, в маленьком спальном городке под названием Шверте.

Этот самый день выдался на удивление сухой и солнечный. Время года определить было невозможно, потому что почти всегда шёл убаюкивающий дождь. В отличие он наших спальных районов, такие городки состоят из частных владений, где немцы спят, пока не работают. Поэтому Шверте называют «подушка Дортмунда». Кроме дортмундских сонь здесь обитают морщинистые пенсионеры. Когда нет дождя, они катаются на велосипедах, а в остальное время тоже спят в разноцветных домиках с садиком. Немец не подозревает, что на самом деле живёт на даче.

Еврейские эмигранты и казахстанские немцы тоже вели в Шверте пенсионерский образ жизни с той разницей, что дача у них была одна на всех. Она находилась у большого кукурузного поля. Эмигранты называли свою многопользовательскую дачу «Хаим». Это немецкое слово, означающее в переводе что-то среднее между родным очагом и общежитием. Но эмигранты произносили его так, словно это имя еврея. Я был одним из них.

Я возвращался к Хаиму на автобусе. Жизнь в Шверте развивает паразитическую лень. Библиотека находилась в сорока минутах ходьбы, спешить было некуда, а делать — нечего. На крайняк я мог взять велосипед, собранный из частей велосипедов, выброшенных немцами на свалку. Но я сел в автобус. В руках у меня была привезённая из Молдавии авоська. В неё я положил библиотечные книжки. Надо сказать, что в Германии в авоськах можно увидеть разве что картошку в магазине. Немцы обычно ходят с сумками, а эмигранты — с пластиковыми пакетами, потому что они бесплатные. В этом основное внешнее отличие немца от эмигранта. Поэтому я был похож на идиота неопределённого происхождения.

За окном не проносилось ровным счетом ничего интересного. Я сидел, как все закомплексованные люди, скрестив ноги и сомкнув пальцы, и предавался привычному унынию. Было мне плохо и одиноко. Я жил в общежитии совершенно один, за закрытой наглухо дверью. За этой дверью происходила какая-то жизнь, но я старался в неё не очень вдаваться. От одиночества я начал писать стихи и, как любой нормальный человек, тут же стал считать себя великим русским поэтом. Сидя в автобусе, я как раз обдумывал очередное лирическое произведение. Речь в нём шла о беспросветном унынии, но на первый взгляд понять ничего было невозможно. Во всяком случае, я ничего понять не мог.

На остановке в автобус вошёл маленький небритый человечек и внимательно огляделся. Завидев мою авоську с книгами, он сел напротив. Был он крепенький и быстрый, смотрел одним глазом на меня, а другим, красным, куда-то сквозь. Он носил клетчатые шорты с подтяжками, а на его лысеющей макушке играл солнечный свет.

— Едете к Хаиму? — спросил он по-русски.

— Ну да.

— Я тоже. Меня зовут Пётр Исаевич Склярский.

Он протянул мне руку.

— Евгений Никитин, — ответил я в унисон с его манерой представляться .

— Вы меня поразили. Захожу в автобус, а тут человек с книжками сидит.

— Я из библиотеки еду.

— Однако. Не знал, что у Хаима кто-нибудь знает, где находится что-либо, кроме магазина «Альди». Что вы читаете? Надо же. Тютчев? Ого.

Он схватил мою авоську и стал рассматривать книжки. В каждой немецкой библиотеке есть раздел книг на иностранном языке. В моей авоське Пётр Исаевич обнаружил стихи Тютчева, «Мёртвые души» и «Фауста» в переводе Пастернака.

«Альди», упомянутый Петром Исаевичем, был наиболее дешевой сетью продуктовых магазинов, поэтому пластиковые пакеты, по которым эмигранта отличали от местного жителя, происходили в основном именно оттуда. Наш брат по привычке закупал продукты на неделю вперёд на случай инфляции и поэтому тащил к Хаиму не менее четырех чудовищно раздувшихся пакетов. У эмигрантов от этого портилась походка, и они двигались как бы вразвалочку.

— Вы первый образованный молодой человек, которого я здесь встречаю, — польстил мне Пётр Исаевич, разглядывая сборник Тютчева. — В вашем возрасте я уже писал стихи.

— Я тоже пишу стихи.

— Вот как, — поразился Пётр Исаевич. — Прочитайте мне что-нибудь.

— Как-то неудобно, — сказал я ханжеским голосом.

— Очень удобно. Кроме меня вас никто не поймёт.

Он был прав. Поблизости не было никого с пластиковым пакетом. В автобусе сидело человек пять обсуждающих погоду ровесников Гинденбурга и одна его ровесница, смотревшая на нас с каким-то ужасом. На следующей остановке она выскочила, как ошпаренная. Я бы удивился этому, если бы на майке Петра Исаевича не было написано «Remember 1945».

Я откашлялся.

— Вперёд, — подбодрил меня Пётр Исаевич.

— «Когда-то видел я в одном ушедшем сне…»

— Стоп, — оборвал меня Пётр Исаевич. — Я, конечно, понимаю, что это ваше коронное стихотворение. Но так нельзя. Это же типичные эмигрантские стихи. Это ясно уже по первым строчкам. Вы слишком много спите, это выдаёт некоторая помятость вашего лица. Дальше будет что-нибудь про осеннюю пору? Я так и думал. А главное — нельзя читать таким убитым, гнусавым голосом. Сядьте прямо. Расправьте плечи. Вдохните побольше воздуха. Почувствуйте себя красивым и независимым человеком. Вот-вот. Что там дальше?

Я дочитал стихотворение, которое заканчивалось так:

Прошли года и детства не вернуть,
А я всё жду. Mой сон не завершён.
Я досмотрю его когда-нибудь…
Сегодня может быть приснится он.

— Понимаю, — сказал Пётр Исаевич. — Сколько сонорных звуков! Вы, наверное, воображаете, что живете где-нибудь в Париже. «Мой сон не завершен». С вами надо что-то делать. Я каждое утро принимаю холодный душ. После этого все сны как рукой снимает. Душ, а потом пробежка. И вообще, вы неправильно сидите. В Германии нельзя сидеть, положив ногу на ногу, а тем более скрутив их винтом. Считается, что так сидят только голубые. Положите стопу на колено. Вот так. Яйцам гораздо свободнее. Ощущаете разницу?

— Так мне нога болит, — сказал я.

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

— Девушка-то у тебя есть?

— Постоянной нет. Но я влюблен в одну.

— Ладно. Заходи сегодня ко мне. Третий этаж налево. Выпьем водки. Держи вот.

Движением фокусника он извлек откуда-то небольшую книжку.

— Это Андрей Вознесенский. Почитай, приди в себя. Вечером зайдёшь, обсудим.

С этими словами он вышел из автобуса и растворился в воздухе.

Я и не подозревал, куда всё это может меня привести.

Моя комнатушка у Хаима представляла собой кровать и компьютер без интернета. Больше в ней ничего не было. Я жил почти как Раскольников. В роли роковой старушки выступала полоумная соседка, которая при каждом удобном случае колотила в мою дверь. Правда, убей её — и я бы полностью потерял связь с реальностью. Соседка — звали её Фаня — хотя бы напоминала, что у меня сгорает на кухне очередная стряпня. Она стала следить за моими действиями с тех пор, как однажды ночью услышала странный звук. Фаня глуховата, поэтому она очень удивилась четкости этого звука, его тембру и необычной пульсации. В то время Фаня была новенькой у Хаима и не разбиралась в некоторых тонкостях общежитейского быта.

— Представляете, — рассказала она мне утром, — просыпаюсь от такого страшного звука… Я ужасно испугалась. Решила, может это инопланетяне? В окно смотрю — таки да: какие-то вспышки света. Все из комнат выбегают и куда-то несутся. Я со страху под одеяло забралась и сижу там, прячусь. Потом заснула.

— Ничего страшного, — говорю. — Это у меня каша ночью сгорела.

Надо сказать, что при малейшем изменении температуры в общежитии включалась сигнализация такой мощности, что от неё закладывало уши. А той дождливой, с громами и молниями, ночью на меня почему-то напал жор. К слову, питался я плохо, потому что отдавал долг отчиму за купленный компьютер. В основном мой рацион состоял из каш, макарон, пакеточных супчиков и картошки.

С того дня моя нехитрая кулинарная деятельность подпала под наблюдение Фани. За несколько лет она ни разу не попыталась выключить за меня плиту. Вместо этого Фаня прибегала и стучала мне в дверь огромным костлявым кулаком. Она очень боялась, что инопланетяне могут прилететь снова. В сущности, в ней было что-то трогательное. Я бы даже привязался к ней, если бы меня не настраивал против неё другой сосед — Семён из Киева. Это был грузный старичок лет семидесяти, постоянно одалживающий у меня то сахар, то соль.

— Фаня — очень опасная женщина, — говорил он шепотом. — Не связывайтесь с ней.

— Почему? — спрашивал я.

— Вы были когда-нибудь в Киеве? По глазам вижу, что не были. Если бы вы были в Киеве, я бы вас не стал знакомить с Сарой Моисеевной. Ни за что.

— В смысле?

— И не просите. С Сарой Моисеевной я вас знакомить не стану.

— И не надо, — озадаченно говорил я.

— И не буду.

— А причём здесь ваша Сара Моисеевна?

— Эти женщины — две родственные души. Я вижу это по глазам. Глаза — зеркало души. Увидев Фаню, я сразу же вспомнил Сару Моисеевну. Я кое-что знаю про неё. Я не буду вам говорить. Но поверьте, с ней лучше не иметь дела. Я уверен, что она вступала в противоестественную связь… Нет, я отказываюсь говорить об этом. Лучше даже не просите меня. Я не могу.

Два этажа в нашем крыле были полностью заселены престарелыми еврейскими эмигрантами. Казахстанские немцы занимали остальной дом. Они составляли большинство. Они были разных возрастов. Их жизнь кипела. Я ничего не понимал в ней. Я знал только, что седая женщина с первого этажа высовывается из окна и громко орёт на зазевавшихся прохожих, что следует опасаться похожей на крокодила собаки, что в подвале молодёжь курит какой-то вонючий наркотик и прочие отрывочные сведения подобного рода. Казахстанские немцы приезжали целыми деревнями. Они привозили даже тех жителей, которые не являлись немцами, и нелегально держали их в общаге. По ночам на лужайке устраивались дискотеки — в основном под популярную песню «Ты целуй меня везде».

Из окна моей комнатки открывался вид на большое поле. Я упоминал, что оно кукурузное, но это полуправда. На самом деле я никогда не видел, чтобы там что-то росло. Но я сталкивался в своей жизни в основном с кукурузными полями и предполагал, что это поле такое же. Это примиряло меня с окружающей реальностью. Если мы находим в окружающей реальности знакомые элементы, то начинаем чувствовать себя уютнее. Мы создаём новую систему координат, исходя из этих элементов. А если их нет, ничего страшного. Мы найдём их даже там, где их нет. На моей родине в поселке Рышканы у нас долгое время был свой участок, где мы растили кукурузу. А когда он исчез, мы с братом попросту воровали кукурузу с каких-то общественных угодий. Всё равно все поля в нашем сознании были «дедушкины», потому что наш дед до выхода на пенсию работал главным агрономом.

Вечером я отправился к новому знакомому. В моей декадентской голове от чтения Вознесенского образовалась какая-то точка сингулярности, из которой должна была родиться новая вселенная. Я уже понял, что её демиургом станет Пётр Исаевич.

Я постучал в дверь.

— Заходи, не разувайся, — донесся голос Петра Исаевича.

Я зашёл.

Комната Петра Исаевича была вся заставлена книгами. Правда, вместо знакомого всем библиотечного запаха, здесь пахло почвой и водкой. От тех участков пола, на которых не валялись книги, отслаивались несколько слоёв чёрной комкующейся грязи, которая, видимо, накапливалась годами. По всему было ясно — Пётр Исаевич не разувался никогда, будто прятал от себя собственные копыта. При попытке сделать шаг я сначала прилепился к грязевой массе, а потом споткнулся о стопку собрания сочинений неизвестного мне писателя. Пётр Исаевич подхватил меня в полете и усадил на садовый стул. Сам он уселся на кровать, а между нами поставил табуретку, на которой разложил водку и селёдку.

— Сначала выпьем за знакомство, — сказал Пётр Исаевич.

Мы выпили.

— Я немного подумал над твоим стихом, — сказал Пётр Исаевич. — На самом деле, он не так уж плох. Во всяком случае, музыкален. Слова ты чувствуешь. Для поэзии это очень важно. Но тебе надо развиваться. Кто твои родители?

Я почувствовал к Петру Исаевичу глубокое доверие, какое бывает только к людям, поругавшим и тут же похвалившим твою писанину. С моими родителями дело обстояло непросто. Особенно, что касалось фигуры отца. Мама выходила замуж три раза — первый раз за меломана, второй за жулика, а третий — за механика по швейным машинкам. Между жуликом и механиком был ещё владеющий игрой на баяне активист еврейского движения, но маме удалось не выйти за него замуж. Со стороны можно было решить, что ей нравится вся эта клоунада. Мы даже придумали песню на мелодию «Пеппиты» Дунаевского, которая начиналась так:

Троицу муженьков несчастных
растила дома матушка моя.

На самом деле всё было ровно наоборот: это муженьки выращивали меня и мою маму у себя дома. Из-за этого мы с ней всё время меняли место жительства. Меломан жил в Кишиневе, жулик — в Ставрополе, а механик по швейным машинкам сразу после свадьбы уехал в Германию и потянул нас за собой. Самый приличный из мужей был меломан, и я рад, что родился именно от него, а не от жулика или, Боже упаси, механика по швейным машинкам. Мама в то время собиралась стать оперной певицей и училась в консерватории. Они с отцом были люди современные и воображали, что могут не считаться с условностями брака. Однако условности их поимели. Условности всегда побеждают, если относишься к ним легкомысленно и не учитываешь их реальной силы. Свободная любовь не получилась, брак распался от взаимной ревности и бытовых перестроечных неурядиц, вроде отсутствия работы и денег. Во время очередного приступа ревности отец выгнал мать из дома. Мне было шесть лет. Я помню этот день, как сегодня. Передо мной поставили выбор, с кем я хочу остаться. Я подумал и пошёл с мамой. У нас был серьёзный разговор. Мы дали недальновидное обещание не расставаться и поддерживать друг друга в неожиданно изменившихся обстоятельствах жизни. На следующий же день я был отправлен на ПМЖ к дедушке с бабушкой, где прожил следующие четыре года, изредка встречаясь с настоящими родителями.

Из мамы не получилось оперной певицы, и она переквалифицировалась в парикмахеры. Когда мне исполнилось десять лет, нас увез в Ставрополь её второй муж. Он был предприниматель. Его предпринимательская деятельность состояла в том, что он занимал у мафии большие деньги, организовывал на них нечто грандиозное, а когда это грандиозное лопалось, прогорало, вылетало в трубу и тому подобное, он смывался с деньгами в какой-нибудь отдаленный город. Некоторое время он провёл в тюрьме, где писал эротические рассказы. В период предпоследней аферы его смыло из Кишинева в город Ставрополь вместе с его мамой, его собакой, кошкой, моей мамой и мной. Я был неизбежным довеском к моей маме, функция которой состояла в ухаживании за умирающей мамой предпринимателя, а также за его собакой и кошкой, пока он трахал всё, что движется, организуя очередной отъём денег у частных и общественных организаций. Через два года это привело к лихорадочному бегству из Ставрополя. Это были последние дни общения с маминым вторым мужем. Мы бежали обратно в Молдавию, но не прямой дорогой, а сделав крюк через Невинномысск, чтобы обмануть погоню. Мамин муж сбрил бороду и оказался человеком с довольно маленьким лицом, черты которого выдавали внутреннее убожество. Он был ещё более похожим на эльфа Добби, чем будущий президент России. Правда, в то время я не знал ни того, ни другого. Меня поразило, как этот грустный человек мог наводить на нас такой страх. В свое время он даже угрожал убить меня за то, что я не тем тоном обратился к его матери. Теперь же он дрожащими руками задергивал занавески на окнах в поезде, а когда в купе стучал проводник, поворачивался на всякий случай спиной к двери. В Ростове-на-Дону он пересел в другой поезд и исчез. Больше я никогда его не видел. Мы добрались до Рышкан и стали жить вчетвером с бабушкой и дедушкой, пока на горизонте не замаячил третий мамин муж. Третий муж намеревался уехать в Германию и создать там семью. На будущее у него был намечен подробный план. Он хотел родить сына и сделать его звездой большого тенниса. Для этого следовало заранее откладывать деньги на обучение ещё не родившегося ребенка. Я должен был жить с мамой и отчимом, принося прибыль: пока мы жили вместе, немецкое государство выплачивало матери так называемый Киндергельд. Всё это время скупое питание кашами из привезённых с собой из Молдавии запасов крупы позволяло откладывать всю социальную помощь на будущие теннисные расходы. Дабы скопить побольше денег и успеть насладиться своим триумфом, Изя (так его звали) собирался прожить не менее ста пятидесяти лет, продлевая свою жизнь регулярными голоданиями и уринотерапией по системе Малахова. По правде говоря, из-за этого он долго не мог жениться. Мало кто из женщин способен выдержать процедуру кипячения урины, необходимую для получения более качественного напитка, чем сырая, так сказать, водопроводная моча. Отдельно стоит упомянуть о сложном расписании клизм и физических упражнений, призванных очистить организм от всего, что только возможно. Я даже сомневался, что у Изи есть какие-то внутренние органы. Мама мужественно голодала вместе с ним, худея не по дням, а по часам, пока не начала сталкиваться в коридоре с близорукими соседями по общежитию. Помнится, тогда прошёл слух, что в доме завелись привидения. Я не выдержал всей этой чертовщины и сбежал от Изи раньше, чем полагалось по его плану. Я отправился к командору общежития фрау Шаф и заявил, что у меня конфликт с отчимом, который мешает мне интегрировать себя в немецкую среду. Мне выделили отдельную комнатку, и с тех пор я жил один. Всё это я выложил Петру Исаевичу.

— С таким жизненным опытом, — сказал Пётр Исаевич, — твои стихи должны быть гиперреалистичными. А ты пишешь про сны да фиолетовые рассветы . В чём причина?

— Я всегда был домашним ребенком, — виновато сказал я. — Отгораживался от жизни.

— Это ерунда. Может быть, ты от неё и отгораживался. Но она проникала сквозь твою перегородку и давала тебе хорошенько под зад. Это совершенно ясно.

Мы снова выпили.

— Я думаю дело в некоторой местечковости, — предположил Пётр Исаевич. — Ты же из местечка. Ты думаешь, что поэзия — это нечто такое… возвышенное. Что писать надо поэтично. Про сны. Что стихи — они такие бывают. Читать тебе надо больше. И переселяться отсюда в Дортмунд. А то ты из одного местечка попал в другое. Давай выпьем ещё. За вдохновение! Ты селёдочку-то ешь.

Мы долго пили, закусывали и, кажется, даже исполняли какую-то песню. Я ушёл от него с полной авоськой поэтических сборников — от поэтов Серебряного века до шестидесятников.

Ввалившись в комнату, я было рухнул на кровать, но вдруг затрезвонил мобильный телефон. Это звонил отчим.

Я очень удивился. Отчим никогда не выказывал большого желания говорить со мной.

— Ты это… — послышался в трубке глухой голос Изи. — С Петей пообщался?

— А ты откуда знаешь? — растерялся я.

— Да так… Он тебе, наверное, книжки дал. Дал?

— Ну, дал.

— Лучше с ним не общайся и книжек этих не читай.

По интонации голоса было ясно, что упаренная урина разъела остаток его мозгов.

— Почему это мне не читать книжек? — поинтересовался я, борясь с желанием отключить телефон.

— Был тут один Юра. Актёр. На гитаре играл. Жил себе спокойно. Потом почитал Петиных книжек, да уж.

— И что с ним случилось?

— Выслали его из Германии. За подделку документов. Говорят, в Одессе теперь живёт.

— Глупость какая-то, — не поверил я. — У меня тут одни стихи.

— Может, и стихи, — ответил Изя. — Но я тебя прошу от себя и от мамы — не читай ты их. Мозги они крутят, вот что.

— Боишься, что уеду в Одессу и перестану выплачивать тебе долг?

— Да что с тобой говорить, — расстроился Изя. — После разговоров с тобой мне ещё ауру чистить придётся.

Самое любопытное, что Изя оказался прав. Петины книжки меня изменили, и в конце концов я уехал из Германии и оказался в Москве.

Карьерный рост

— Эта работа слишком лёгкая для меня, — сказала девушка Лена группе немецких говновозов во главе с представителем социальной службы. — Я готова к более тяжёлой работе.

— Чем же вы занимались в России? — боязливо спросил представитель.

— Я работала в литературном журнале, — гордо сообщила Лена

— Вау! — сказали говновозы.

— Разве это тяжелей, чем убирать говно? — спросил представитель.

Он выглядел немного растерянно.

— Нет, не тяжелей. Это ровно то же самое, — сообщила Лена. — Только в журнале ты точно знаешь, чьё говно.

Девушка Лена не была похожа на героиню труда. Это была худенькая, маленькая девушка в больших очках на длинном носу. Представитель социальной службы запрещал себе влюбляться в неё, опасаясь подозрений в педофилии, а говновозы ухаживали вовсю.

— Когда знаешь, за кем убираешь, становится трудно каждый день общаться с этими людьми, продолжала Лена.

— А зачем ты каждый день общалась с этими засранцами? — спросил один из говновозов, молоденький молдаван, сосланный на эту работу за тунеядство.

— Я любила то, что они делают, — вздохнула Лена. — и могла найти общий язык только с такими людьми. После работы я отправлялась на их сборища. Они были мне так же дороги, как вы, друзья.

— Зачем же вы уехали, Лена?

— Это всё Путин, — сказала Лена. — Постоянное ущемление моей свободы. Жить, писать стало невыносимо. Но это не главная причина.

Лена вздохнула и грустно добавила:

— Главная причина — невозможность карьерного роста.

Бумеранги

(в соавторстве с Аленой Чурбановой)

Под окнами немецкой гимназии стоят теннисные столы. Однажды герр Шульце, учитель математики и муж фрау Шульце, учительницы философии… нет, я не о том говорю. Однажды в семь утра человек с белым лицом прыгнул из окна четвертого этажа и разбил голову о теннисный стол. Он мгновенно умер, а в кармане его брюк нашли мобильный телефон, на котором была ровно одна смс-ка.

Мне показали эту смс-ку. Она написана человеком, который абсолютно не чувствует, как нужно составить фразу на немецком языке. В переводе она звучит примерно так (я не стану имитировать ломаную речь):

«Вчера связала себе шерстяные носки — они получились похожими на бумеранги. Жалко, они не прилетают утром, когда перед сном зашвыриваешь их куда-нибудь».

«Наверное, ему писала русская девушка», — подумал я и стал воображать невесть что. Русская девушка из Петербурга, она приехала в прошлом году по обмену и герр Шульце полюбил её. Теперь она вернулась назад и пишет ему смс-ки про носки. Фрау Шульце ничего не знает, она безмятежно преподаёт свою философию, все считают её наркоманкой: длинные перчатки, из под которых ползут синие вздувшиеся вены, как у культуриста. Фрау Шульце — грустный, тощий, как вобла, человек, голос у неё высокий и унылый, вероятно, лирическое сопрано, такую женщину хочется обнять, утешить и задушить шнурком из сострадания. Теперь она осталась одна.

Я ничего не знаю ни про какую русскую девушку, но представим, вот она приезжает, у них с герром Шульце короткий флирт, она позволяет себя поцеловать, отбывает, лихорадочная переписка, он готов развестись и зовёт её замуж, русская девушка Тася, Анастасия, острые лопатки, нос-картошкой, мама — актриса, папа — известный режиссёр, Тася не хочет быть «русской женой», киндер-кюхе-кирхе, но она привязывается к трогательным эпистолам герра Шульце: он рассказывает о математике так, словно речь идёт о музыке, а в остальном мучительно краток, например: «Много и бесплодно думал о тебе». Однажды она пишет ему — я не знаю ничего, но допустим:

«Сегодня представляла, что ты меня аккуратно выцеловываешь всю, так задумчиво и методично, словно решаешь уравнение третьей степени, и постепенно я начинаю учащённо и шумно дышать, слегка подрагивать и пахнуть. Ноздри щекочут мои бока и бедра. А потом ты меня покусываешь — и губами и зубами, а пальцами гладишь, как лепишь косточки таза, которые торчат. Я скулю тихонечко. Потом мы долго отходим, прежде чем снова начинаем дышать носом. Сейчас главное не шевелиться: стоит мне неосторожно повести бёдрами, и всё начнется сначала».

Это очень мило, такое переводить на немецкий, полагаю, она потратила на это письмецо много сил и времени, а результат был неуклюж, из каждой фразы торчат артикли и партиципы, можно уколоться, впрочем, я всё это придумал. Через месяц — классика: она приезжает на двое суток в Берлин, герр Шульце тоже устремляется в столицу, у них есть одна ночь, дальше — с глаз долой из сердца вон. Он готов ехать в Россию, бомжевать, но это бред сумасшедшего, прости, милый, возьми себя в руки. Тася щедра к герру Шульце, это первый и последний счастливый день в его жизни, потому что по возвращении он теряет интерес к окружающей действительности, вяло проводит несколько уроков математики и наутро, прочитав смс про носки-бумеранги, распахивает окно на четвертом этаже, шагает вниз и, как пловец о толщу воды, разбивается о синий теннисный стол. «Нет, его смерть не могла быть настолько опереточной», — решаю я, и выбрасываю всё это из головы.

Что доконало Сару

(В соавторстве с Аленой Чурбановой)

Сарочка была жгучей брюнеткой из фильмов Вуди Аллена, с которой, я точно знал, — у нас ничего не получится. Но всё же в нашем разрыве виноват был не я, а чёртова старая Голда.

Я жил тогда в хайме для переселенцев, а на первый этаж подселили древнюю как порох бабушку — эту самую альте хексе по имени Голда.

Жить на первом этаже ей было несладко. Дело в том, что на первый этаж обычно ходила в туалет молодёжь. Она всю ночь танцевала на траве под магнитофон, потом спускалась в подвал и курила марихуану. Периодически всем надо в туалет. Ближайший туалет в этом крыле здания — на первом этаже, где жила Голда.

Каждое утро Голда находила туалет обосранным с пола до потолка, как будто молодые люди становились на голову и выстреливали шайзе прямо в небо. В один прекрасный день туалет забился. Голде ничего не оставалось, как ходить в туалет на втором этаже. Но на втором этаже жили казахстанские немцы. Весь их родной дорф от директора завода до последнего сторожа на протяжении многих лет постепенно собирался на этом этаже. Им не очень нравилось, что на их территорию с весьма сомнительными целями вламывается старая еврейка.

— Они смотрят на меня так, будто знают, что я собираюсь делать, — жаловалась Голда.

Мы с Сарочкой тем временем находились в самой лучшей стадии наших отношений — только недавно я просто помогал с трудным для девочки из Бельц немецким языком, а теперь она приходила ко мне, и мы сразу ложились в постель, где уже помогали с языком друг другу. Иногда мы ещё смотрели вместе кино, хотя с Сарочкой это было непросто. Она любила ровно один фильм — «Морозко», и мы ставили только его. Во время фильма она никогда не смеялась, а только плакала и скучала по цу хаузе. У неё была серебристая скобка на передних зубах и слабое чувство юмора.

Общежитейская молодёжь, с которой я вступал в коммуникацию два раза в день, когда проходил мимо по дороге в гимназию и обратно и выпивал с ними стакан водки за Россию, зауважала меня, когда в моей жизни появилась Сарочка.

— Эй, ду, еврейский мальчик! — кричали мне казахские девушки. — Бросай свою фифу, иди к нам!

Туалетная война тем временем становилась всё более яростной. Сарочка переживала и просила меня вмешаться. Но что я мог сделать? Починить Голде туалет? Провести с казахстанскими немцами разъяснительную беседу? Наконец терпение казахов улетучилось, и они запретили Голде посещать уборную на их этаже.

По правде говоря, Голду было жаль. Теперь ей приходилось подниматься на третий этаж, где тоже жили евреи. Она мужественно преодолевала ступеньку за ступенькой. Ничего смешного в этом не было, но поди объясни это местной детворе. Пукающая на лестнице бабушка пользовалась большой популярностью. Молодёжь во дворе поднимала за неё тосты. Голда терпела. Последней каплей для неё стал визит Иваныча. Иваныч был зэковского типа бородатый мужик, наставник молодёжи, совершенно сумасшедший, возможно, какой-то казахский шаман, а может, просто нелегал.

Иваныч заявился посреди ночи и попросил у Голды денег. Голда не открывала. Иваныч угрожал сломать дверь. И действительно, он решил её сломать. Даже притащил откуда-то грязную трубу. Но был для этого слишком безоффен. Заснул на пороге с трубой в обнимку и наутро ушёл. Тогда Голда собрала всю волю в кулак и поднялась на последний, четвёртый этаж, где жил я. Я был своём роде уникальным. Во-первых, единственный в общаге молодой еврей. Во-вторых, единственный еврей в общаге, владеющий немецким.

Голда умоляла меня пойти с ней «к властям», объяснить ситуацию и попросить переселить её на другой этаж. Я пошёл со старушкой в ратушу, к командору общежития. Вёл себя очень строго. Напирал на права человека и вину немцев перед еврейской нацией. Ура! Старушку переселили. В тот же день во дворе появилась полицай с собаками. Они искали наркотики. Наутро мне сломали нос, так что Сарочка не сразу опознала меня при встрече. Она сказала, что нам придётся встречаться реже, потому что я прослыл стукачом, и появляться в общаге стало небезопасно. Через несколько дней Голда снова пришла ко мне. Ей пришлось стучать условным стуком, потому что я забаррикадировал дверь и готовился к обороне комнаты. Голда попросила меня поехать с ней в соседний город, чтобы помочь найти квартиру.

Мне было не жалко поехать с ней в город. Но для этого нужен тикет на поезд. Большую часть социальной помощи я отдавал отчиму в счёт долга за купленный мне компьютер, а другую часть проедал в первые дни месяца, а дальше питался запасами макарон и везде ходил цу фусс. А с городом такое не прокатит.

— Купите мне билет на поезд в оба конца, я с вами поеду, — сказал я Голде.

Голда в ответ буркнула что-то о погоде и ушла.

На следующий день по общежитию разнесся слух, что я вымогаю у пожилых людей гельд. Все евреи на всех этажах перестали со мной здороваться, а когда я проходил мимо, посылали мне заряд мировой скорби прямо в спину, так что спина чесалась.

Сарочка пришла ко мне как раз во время бурления этого наглого вранья. Голда, чтоб она провалилась, обработала и её.

— Ты грязный вымогатель! — заявила мне Сарочка, сверкнув серебристой скобкой во рту, и больше я никогда её не видел.

Новый год

В 2002-м я праздновал Новый год в эмиграции.

Моим почти единственным приятелем был Петя Склярский, старенький кировоградский еврей, и праздник я провёл у него.

Квартира Пети была снизу доверху увешана любительскими картинами маслом, которые он скупал на блошиных рынках. Петя обожал всяческое искусство. Мы всегда обсуждали с ним какие-то «мазки».

— Смотри на этот мазок! — говорил Петя, указывая в нижний угол какой-нибудь картины, изображавшей, например, раскидистое дерево.

— Мазок знатный, — соглашался я. — То что надо мазок.

— А здесь? — спрашивал Петя и тыкал в другой угол.

— Мазнул так мазнул, — поддакивал я.

Я не всегда мог угадать, правильный ли сделан мазок, тогда Петя укорял меня в невежестве.

Сам Петя был бывшим директором патентного института и автором изобретений, например, чудовищного прибора под названием «рабочий орган сельскохозяйственной машины».

Рабочий орган предназначался для обрезки ботвы корнеплодов, но, в принципе, можно было резать всё.

После осмотра картин мы сели за столик, и мне был выдан бутерброд и стакан вина из пакета.

— Стихи! — потребовал Петя. — Читай стихи.

Помню, как-то я прочитал Пете стихи Лены Элтанг. Тогда она ещё не была известным прозаиком и обреталась на сайтах свободной публикации в качестве поэта.

ледяное горлышко — лазейка
из густой полуденной слюды
затерялась мокрая копейка
клейкая от содовой воды

— А хорошо! — сказал Петя. — Но декаданс!

— Почему декаданс?

— Это про очень тонкие, незаметные вещи, — объяснил Петя. — Автор любуется клейкостью копеечки. Вот прочитай это Грише. Думаешь, он поймет? Народ такого никогда не поймёт.

Чуть позже пришёл «народ»: человек по имени Гриша с женой. Гриша был тоже не прост: он писал песни и мечтал продать их Алле Пугачёвой.

— Вот запишу кассету и повезу Алле Пугачёвой, — сообщил он. — Ты споёшь мои песни для кассеты?

— Спою.

После очередного осмотра картин (гость разбирался в мазках несколько лучше) Гриша обучил меня исполнять свою песню «Девочка в синей футболочке». Песня повествовала о сексуальном чувстве пожилого человека к случайно встреченной лолите. Почему-то музыкальная фраза в припеве была построена так, что разрывала слово «синий» пополам. Это придавало песне некоторую авангардность:

Девочка в си-
Ней футболочке…
Девочка в си-
Ней футболочке!

Я пел хорошо.

— Ты спел красивее, чем я написал, — заявил Гриша.

Гриша уже много лет жил с опухолью мозга. Врачи ещё на родине сказали ему, что скоро он умрёт. Но Гриша не умирал. Он прочитал, что в Индии всё лечат хорошим настроением. Поэтому он всё время улыбался как Далай-лама и писал песни. Никогда не читал новости, ничем не давал испортить себе день. И это работало.

Грустно выслушали речь президента. Петя бормотал «чекисты, чекисты». Мы допили вино.

— А по щекам, как слёзы алые, стекали капельки вина, — вспомнил Петя.

Это было из его собственных стихов.

Дорогие Петя, Гриша! Не знаю, живы ли вы ещё

У этого рассказа нет конца.

  Copyright © 2017 Berlin-Berega.